Призрачная суета и умные подмигивания соседей почти не достигали теперь его сознания. Казалось, очутись он сейчас в клетке с крысами, он столь же мало обратил бы внимания и на них. Пушкин вывел его сквозь стены, по одному ему известной кривой времени, в другой, обитаемый мир. Из-за халатности и недогадливости казематных служащих до него дошел текст послания, обращенного лично к нему; он принял это с той серьезностью и азартом шифровальщика, которые уже никогда его не отпускали.
«Слушай. Как тебя назвать, не знаю, да и знать не хочу…
– в который раз декламировал и, не исключено, кричал советский школьник, почему-то теребя в руках мамину выходную шляпку. – Но Бог видит, что жизнию моей рад бы я заплатить тебе за то, что ты для меня сделал. Только не требуй того, что против чести моей и христианской совести».
Не было сомнений, это не Гринев, а Пушкин говорил за него. Таков ли Пушкин был в жизни? Умел ли так же разговаривать с царем, с другом и недругом, с той, которую любил? А с самим собой? А со смертью?
Этот человек мог бы стать ему другом.
Мальчиком овладела сумасшедшая мысль о воскрешении Пушкина. Про грандиозные планы философа Николая Федорова он тогда не знал. Потом уже прочитал труды этого опрятного и вздорного библиотекаря и не нашел в них ни одной интонации, ни одной мысли, которые бы роднились с его юношеским замыслом. Мечта о всесословной общине как уделе бессмертного человечества ничуть не зажигала его, а научно-техническое обоснование воскрешения казалось диким, скучным старательством книгочея, пытающегося изменить повадку природы и при этом путающего метафизику с механикой. Не о том мечтал он в своей коммунальной квартире.
В эти, видимо, дни, опережая физический возраст, созрел и вырос в нем внутренний человек, который и руководил потом всей его жизнью.
Филология стала для Григория не выбором профессии. Скорее он искал компанию и в университет пошел как в семью, с которой долгие годы был почему-то разлучен.
Это была семья и одновременно штаб армии, в котором он должен был найти покой и служение. В каждом профессоре поначалу виделся ему отец, которого он не знал. И литература казалась делом столь же всезначимым, сколь и домашним, слово являлась сразу и материалом, и инструментом, и образом жизни. Он принялся обустраивать внутренний мир, как другие, накопив денег, покупают посуду, мебель, утратившие практическое значение вещи и оклеивают стены обоями с пейзажами, которые невесть отчего показались родными.
Восторг коммунального братства длился недолго. Скоро все получили отдельные квартиры и потеряли друг друга навсегда. Никто из бывших соседей не заглянул к нему даже во сне.
С одноклассниками он тогда же и так же легко расстался, перейдя в школу, которая была рядом с новым домом. Не то чтобы он никого из них не успел полюбить, совсем не так. Но почему-то он изначально знал, что важна только внезапная дружба, которая не нуждается в родном запахе общежития или пуде соли; она не привязана к времени и месту; она не выгладывает душу сладкой ностальгией и не заволакивает взгляд иллюзорной картиной никогда не бывшего родства. Коллективное братство и романтические привязанности не находили в нем отзыва. Он легко сходился с людьми и так же легко с ними расставался, может быть, потому, что исповедальность была ему незнакома, а значит, и возвращаться к кому-нибудь, чтобы забрать назад свое стыдное или, допустим, драгоценное признание или хотя бы проверить его сохранность, потребности у него быть не могло.
Подростком он легко шел на контакт, но между ним и друзьями всегда сохранялось некоторое расстояние, которое никто не вычислял, но все чувствовали. Григорий мог быть очень резок, но никому не приходило в голову испытать его силу. Он не матерился, а при этом сочинял лихие скабрезные куплеты, от которых у будничных сквернословов мурашки бегали как от недоступной для них дерзости. На чужую проблему Григорий отзывался охотно, однако без привычного изъявления чувств, почти молча и с гарантией дальнейшего неразглашения. Это сверстники ценили особенно.
Кстати, в той новой школе, уже со смешанными классами, училась и Дуня. Вот еще один довод в пользу того, что судьбу не следует понукать. Останься он из сентиментальности оканчивать школу в своем мужском классе, не случилось бы и их встречи.
Впрочем, и тогда встречи не было, хотя Дуня потом уверяла, что он в качестве комсомольца повязывал галстук девочке, которая стояла рядом с Дуней, и посмотрел при этом на нее, Дуню, особенным и нахально-подбадривающим взглядом. А также один раз на спортивной олимпиаде якобы поднял ее к турнику, потом танцевал с ней на новогоднем балу и, пользуясь темнотой, ослепленной зеркальными снежинками, наклонился и поцеловал в губы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу