И любовь, и смерть – все совершалось необыкновенно быстро, без обычных в таких случаях томлений и значительных слов. Вчера только Василиса Егоровна разматывала нитки в избе да командовала за спиной капитана, и вот молодой пугачевец «ударил ее саблею по голове, и она упала мертвая на ступени крыльца» – никакого о ней больше помину. Только Гринев вспомнил мимоходом, но и он без всяких сопутствующих чувств: «Я искал глазами тела комендантши. Оно было отнесено немного в сторону и прикрыто рогожею».
При этом чтение чем дальше, тем больше начинало производить на него свое незаметное действие, как будто до того он рос в тесной изогнутости, а теперь члены выпрямились и дышать стало легко.
Вот уже Петруша, отправившись за Машей в пугачевское логово, воротился вдруг спасать Савельича. Несколько раз маленький Гриша перечитывал это место с недоумением.
До того в романах герои легко шли на гибель ради женщины. Их патетическая готовность к самоистреблению в конце концов даже прискучила ему. И все же эта решимость во что бы то ни стало свести счеты с жизнью таила в себе восторг любви, была стремительна, как музыкальный марш, возвратные ходы ей были неведомы, этим нельзя было не увлечься.
Гринев рисковал жизнью, взявшись вызволить Машу из крепости, это было по правилам. Сам Гриша успел влюбиться в скромную Машу, поэтому сочувствовал Гриневу. Но что заставило того вернуться в окружение врагов за слугой? Дорожная петля могла испортить все: он рисковал не только бесславно потерять жизнь в зимней степи от сабли или пули разбойников, но погубить судьбу Маши, ради которой, собственно, и пустился в путь.
Больше всего Гришу поразило отсутствие всякого колебания между долгом и любовью, например, или совестью и страстью. Да и какие могли быть сомнения: там возлюбленная – здесь крепостной, которого батюшка его в гневе называл не иначе как «старым псом»?
Он не верил своим глазам. Казалось, автор поторопился, пропустил важный момент. «Подождав его несколько минут, – читал мальчик в который раз, – и удостоверясь в том, что он задержан, я поворотил лошадь и отправился его выручать». Всё! Этот ошеломивший его пробел в тексте, быть может, решил главное в жизни. В пиковые житейские минуты (военных ему не выпало), когда кто-то нуждался в помощи, он всегда действовал легко и без раздумий. Именно тогда он почувствовал, что любовь, доблесть и сострадание – это одно и то же или, во всяком случае, друг без друга они не могут.
В это время в квартире их совершались свои приключения. Комиссия установила, что живут они в подсобных помещениях бывшего военного гарнизона и оттого окна у них такие маленькие, что почти не пропускают свет. Все вдруг разом увидели, что действительно живут, по существу, в темницах, и стали сочинять коллективные письма. Кроме отсутствия ванной и горячей воды, главным аргументом был трибунал на втором этаже, который напрягал и без того бдительных квартиросъемщиков и был виновен в заикании Лехиного сына: конвой на лестнице, проводя к «воронку» бритого офицера, якобы отодвинул мальчика штыком к стене и навсегда испортил ему жизнь.
Эпизод с конвоем мог быть, но к заиканию отношения не имел, и об этом все знали. Вовка начал заикаться после того, как отец его по пьяному делу пытался скормить жене букет бумажных цветов. Та бросилась от него в зеркало, отражавшее дверь. От стеклянного звона и крика Вовка проснулся: мать лежала голая, пьяная, окровавленная, с недожеванным букетом во рту. Однако версия с конвоем, кстати изобретенная милиционером, в тот момент показалась сильнее, и ее подписали. В жильцах заговорил вольный дух, личные счеты пошли в сторону, всем хотелось петь «Интернационал».
А в это время молодой Гринев выходил из смертельно опасных ситуаций с прямодушием, но и с соблюдением дипломатической дистанции, и полаганием в другом чувства великодушия… Оставшись один, мальчик повторял вслух ответы Гринева Пугачеву, наслаждаясь их благородным лаконизмом и безошибочностью, к которой понуждала того вероятность немедленной казни. Мало того, что Гринев отказался остаться у Пугачева, но и в ответе на легкий вопрос «Обещаешься ли, по крайней мере, против меня не служить?» не воспользовался обычной гибкостью языка. «Как могу тебе в этом обещаться? – декламировал мальчик. – Сам знаешь, не моя воля: велят идти против тебя – пойду, делать нечего. Ты теперь сам начальник; сам требуешь повиновения от своих… Голова моя в твоей власти: отпустишь меня – спасибо; казнишь – Бог тебе судья; а я сказал тебе правду». Какая искренность, но одновременно ведь и точный расчет: «Ты теперь сам начальник». Восторг и мечту вызывал в нем этот простой разговор, и отзывалось детскому тщеславию созвучие фамилии героя с его собственной фамилией.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу