О где ты, светлый мир,
Не ведающий тьмы?
Другое начиналось четверостишием:
Всю жизнь чего-то ждать — всегда,
А жизнь уходит ежечасно.
Скажи: зачем? куда?
И неужели все напрасно?
Клара задрожала: она поняла, что читает жизнь матери и что если ей, Кларе, нужно доказательство того, что мать когда-то жила, то вот это оно и есть. Клара открыла последнюю страницу, там стояла дата: 1925. До замужества матери, до угасания ее надежд. И Клара заплакала. Невыносимо было сознавать, что можно так обмануться в ожиданиях, так разочароваться во всем; что жизнь может пройти, промелькнуть без радости и навсегда увянуть. Лучше бы надежды совсем не существовало, чтобы не было заблуждений, потерь, утрат, но вот она — в этих записанных поблекшими чернилами выспренных фразах, в этой неуловимой, замершей на губах улыбке. Значит, можно так гибельно заблуждаться, значит, трагедия возможна, и спасение никому не гарантировано. Клара снова перелистала записи, в которых сквозила любовь к чтению, отголоски давно забытых повестей и церковных гимнов, и наконец почувствовала, что больше ей этого не вынести, и подумала, не надо ли ей упасть на колени и благодарить школу «Баттерсби» и «государство всеобщего благоденствия», и Габриэля Денэма, и ход времени, или лучше отложить благодарность на потом, до более надежных дней.
Клара бережно сложила тетради обратно в ящик, на то место, где их отыскала, и, вернувшись к себе в комнату, легла в постель под грубые шерстяные одеяла, не в силах искать простыни. Засыпая, она почувствовала необычное облегчение оттого, что обрела свой родной дом, от сознания, что хоть и не счастливо, но существовала и раньше, и впервые без горечи подумала об истоках собственной жизни.
Утром она отправилась в больницу. Врач ей все рассказал — рассказал с резкой прямотой, чуждой всякой сентиментальности. Весь его вид говорил: вы ведь ждете от меня откровенности, и вы ее получите, мы с вами люди разумные, и нам некогда разводить антимонии. Кларе его тон показался оскорбительным, хотя она понимала, что на самом деле он хотел ей помочь — приглашал в мир холодного стоицизма. Она подумала, сколько же робких, едва родившихся надежд он загубил. Его бесцеремонность причиняла ей боль — Клара уже привыкла к деликатному обращению и предпочла бы видимость сочувствия, пусть даже прикрывающую равнодушие. Как бесконечно чужд был ей этот мир, где жестокость выдавала себя за откровенность, как отвратительна попытка этого человека внушить ей, что он с ней заодно, что безразличие нормально, смерть — неизбежна, а видимость заботы была бы просто насмешкой и обманом. И когда он сказал в заключение: «У нас она ни в чем не будет нуждаться. Не стоит забирать ее, что бы она ни говорила. В конце концов, у вас своя жизнь. Будем откровенны: вы ведь не захотите, не сможете ухаживать за ней сами, правда?», Клару охватило возмущение. Она готова была уже заявить, что как раз — сможет, что она способна на это последнее, не раз возникавшее в ее воображении мученичество (потому и способна, что оно последнее), но, посмотрев на врача, на его квадратное лицо, массивные очки, Клара под его всепонимающим взглядом опустила глаза: он был прав, он лучше знал границы человеческих возможностей — он повидал в жизни больше, чем она.
— Да, — покорно сказала Клара, — да, я не смогу, мне надо возвращаться в Лондон, я не смогу остаться, никак не смогу.
И он провел ее, такую побежденную, к матери. Миссис Моэм лежала в маленькой палате, отделенная от двух других больных занавеской. Когда Клара вошла к ней, она дремала. Голова ее покоилась на высоком холме больничной подушки, челюсть отвисла, мать дышала через рот. Выглядела она ужасно, она изменилась сильнее, чем Клара могла вообразить, трудно было поверить, что человек может так исхудать за столь короткое время, ведь они виделись всего два месяца назад. Сквозь кожу лица отчетливо проступали кости черепа, мать дышала с надрывом. Глядя на спящую, Клара подумала: как могла я не знать, как могла пропустить признаки этого надвигающегося упадка? Она вдруг вспомнила, что стоит здесь с пустыми руками, что ничего не принесла, ни о чем не позаботилась. В кувшине возле кровати стояло несколько увядших роз, и Клара подумала со стыдом, что могла принести хотя бы цветы — ведь по дороге сюда она проходила мимо цветочных магазинчиков, но не остановилась, потому что побоялась неприятия, побоялась увидеть ту кислую гримасу, с которой мать когда-то принимала ее детские подношения — игольницы, вышитые крестиком подушечки для булавок, старательно склеенные и сброшюрованные календари. Клара побоялась сделать этот жест, она ничему не научилась, она не умела давать, но все-таки знала, что без таких жестов нет надежды, что сутью протянутых навстречу рук, условных поцелуев в щеку и преподносимых цветов может быть любовь. Клара не принесла ничего, и сама ужаснулась собственной низости. Она совсем не хотела, чтобы так вышло.
Читать дальше