Не знаю, как долго я пробыл у Тати. Наверное, не больше часа, максимум два. Непривычную ситуацию преодолевал, понятное дело, усиленно «мобилизуясь». С французского перешли на английский, с которым я справлялся лучше. Представился я ему в общих чертах: polish writer [121] Польский писатель (англ.).
— и назвал город, в котором живу: City of Crakow, very interesting [122] Город Краков, очень интересный (англ.)
. В ответ он подарил мне альбом «Замки на Луаре» с французским текстом и пригласил заходить, если когда-нибудь буду во Франции. Два года спустя я неожиданно оказался в Париже, но ни разу не позвонил ему, даже не позаботился сохранить номер его телефона.
Теперь я думаю, что поступил глупо. Как у всякого поляка, тогда у меня были самые дикие представления об отношениях между людьми в Европе. Точнее — об отношениях между «ними» и «нами». Я воображал себе бог знает что, и мне не приходило в голову, что они воспринимают нас нормально и не знают, не могут знать о нашем анормальном воспитании и о том, что мы не в состоянии вести себя как они.
Другим событием была поездка нашей группы в Мэзон-Лаффит к Ежи Гедройцу [123] Ежи Гедройц (1906–2000) — польский публицист и политик, издатель и главный редактор эмигрантского польскоязычного журнала «Культура».
. Мне приходилось читать в Кракове «Культуру» — но случалось это редко, лишь когда позволяли конспиративные условия. У знакомых, конечно же из числа «посвященных», брал почитать роман Гомбровича «Трансатлантик», изданный библиотекой «Культуры». Но ничего в нем не понял — или не хотел понять, изрядно оболваненный жесткими принципами марксизма. Позже я читал уже внимательней и убедился, что язык авторов «Культуры» отличается от обыденной речи в нашей стране, и подсознательно старался подражать этому языку.
Пользуясь случаем, я присоединился к группе. Но во мне жил страх. Десять лет в Народной Польше сделали свое дело. Я делюсь только личным опытом и никому не приписываю своих ощущений. Когда мы уже садились в поезд, идущий в Мэзон-Лаффит, меня охватило нелепое чувство, будто за нами кто-то следит. И не покидало меня, пока визит не завершился и мы не вернулись в Париж.
Дом в Мэзон-Лаффите описывали неоднократно, поэтому освобождаю себя от этой обязанности. Сам Гедройц произвел на меня впечатление человека непроницаемого. Он был старше меня на целое поколение. Внушал к своей особе глубокое почтение и не позволял приблизиться. Таким и остался для меня до конца жизни.
Беседа проходила так, как и должна была проходить с гостями из Польши, отделенной от Франции коммунистической вечностью. В момент этой встречи ни я, ни кто-либо из присутствующих не намеревались оставаться во Франции. Даже мысль об этом вызывала у нас горький смех. Мы еще верили, что события последнего года приведут к дальнейшему развитию демократии, и надеялись принять в этом участие. Гедройц тоже возлагал надежды на Гомулку и готов был поддержать его — что, впрочем, противоречило позиции реакционного Лондона. Все мы были молоды, не дотянули еще и до тридцати. Находясь в Париже, я мог предаваться пессимистическим размышлениям, о которых упоминал, но, что касается возвращения, мы были единого мнения: возвращаемся в Польшу и будем за нее бороться.
А день возвращения близился. Я ждал его с сожалением и надеждой, но, поскольку в этом возрасте жалеют о прошлом недолго, оставалась, пожалуй, надежда на будущее. Так что на обратном пути я уже мысленно примерял к костюму из черного крепа пеструю жилетку и представлял, как разодетый в пух и прах отправляюсь в Дом литераторов на сатирический вечер. Жилетку я купил в Париже, прежде ухитрившись продать приемник «Шаротка» портному на рю де Тампль. Правда, получил я за него не мешок с франками, как пророчили мне в Кракове, а лишь сумму, едва равную уплаченной за него дома, — но с добавлением моих сбережений ее хватило на покупку жилетки.
Пребывание в Париже обогатило мои представления о мире. Даже одно то, что в течение двух месяцев я старался говорить по-французски, расширило мои горизонты, не говоря о самой метрополии, о фильмах, о всем новом, что видел вокруг.
Я также заметил, что у Тадека Новака все чужое вызывало неприязнь, а то и обиду. Это различие между нами послужило мне в будущем богатой пищей для размышлений.
Когда я вернулся в Краков, один режиссер заказал мне переделку сценария. Сценарий был изрядно вымученным: написанный по Андерсену, датскому писателю XIX века, он прошел через множество консультаций и переделок — и в конце концов оказался у меня. Я сделал все, что мог, утешаясь тем, что продвигаюсь вперед и слава обо мне разнеслась так далеко. Режиссер был милым человеком и — как я слышал — прекрасным педагогом, но бесталанным. Так или иначе, к прочим своим литературным достижениям я мог теперь добавить киносценарий. Фильм был снят в Кракове и прошел без всякого резонанса.
Читать дальше