Маррей ошеломленно уставился на него. Почти все говорившееся он просто пропустил мимо ушей; но не пропустил слово «прославленный».
Программу свернули внезапно: Хоакиму Майеру надо уезжать. Маррей сознавал, что надо бы что-то еще сказать в защиту поэзии… Ясно одно: ни от Хармона Орбаха, ни от Бобби Саттера попыток спасти ситуацию ждать не приходится… Но момент ускользнул, и Маррей ощутил себя несообразно усталым, уничтоженным и в то же время польщенным… В ушах вновь и вновь это слово — прославленный. Это что же — в самом деле было или только пригрезилось? В такую даль, в этот самый Китимит, в захолустье штата Айова, Хоаким Майер прилетел, чтобы провозгласить перед самозабвенным сборищем восторженных студентов, что Маррей Лихт — прославленный поэт?.. И — гений?
Как жаль, что Розалинда не может это слышать!
Временами ему самому верилось, что он гений или когда-то был таковым; все так, он поэт высокопрофессиональный, умный, хорошего вкуса, владеющий всеми тайнами мастерства… Но прославленный? Он что — все это время был прославленным и даже не догадывался об этом?
Прославленный?
Хоакиму надо было отбывать немедленно: через день его ждал Лондон — пригласили сделать доклад на Теккереевских юбилейных чтениях в Лондонском университете. «Тема та же», — удовлетворяя чье-то любопытство, сообщил он. Довольно тепло пожал руку Маррею. «Недурно, а? Славно побуянили?» Он подмигнул, однако Маррей совершенно не понял его шутки. «Ставлю себе только четыре с минусом: нет той спонтанности, с какой, бывало, проходился на сей предмет, — хохотнул Хоаким. — Зато эта сучка Доминик — молодец! Чуть меня не затмила… Ну, Маррей, мне пора. Жаль, нельзя сейчас пойти вместе выпить, да у тебя небось тоже все расписано, нет? Ведь утром дальше? куда?» Маррей выдавил из себя что-то в ответ. Хоаким вряд ли расслышал: он уже пятился, улыбался, кивал, делал всем ручкой, так, словно и Маррей, и Хармон, и остальные были вроде с Хоакимом заодно, — статисты в фарсовом шоу, и уничтожил он их вовсе не всерьез. Так, в шутку, что ли. Хоаким был в превосходном настроении — победитель! Подошел к вымотанному, смертельно бледному Бобби Саттеру, который ждал его, чтобы везти за сотню миль обратно в аэропорт, и еще раз, как бы расчувствовавшись, взмахнул рукой на прощанье:
— Забавно, правда? Ну, впереди Англия… С утра на свежий луг и в новый лес! [23] «С утра на свежий луг и в новый лес» — завершающая строка из элегии «Люсидас» Джона Мильтона.
Троих поэтов отвезли обратно в гостиницу, за рулем был Брайан Фуллер. По всей видимости, после майеровского доклада намечался прием, но почему-то его отменили. Фуллер уклончиво объяснил, дескать, думали собраться у декана, но его жена что-то плохо себя почувствовала… Потом Фуллер сказал с обидой: «Сам обещал остаться… прием, интервью с „Геральд“… а потом, говорит, забыл. Что ж. Такой большой человек, всемирно прославленный… Конечно, где уж нам…»
Маррей ухватился за слово «прославленный». Весь вечер наперекосяк, а все-таки, помимо собственной воли, он чему-то радовался, и было даже странно наблюдать, как глубоко расстроены Орбах и Анна Доминик. Фуллер остановил машину у подъезда, и они поплелись через вестибюль и по лестнице вверх к своим комнатам; Анна всхлипывала, повторяя, что в жизни у нее не было пакостнее вечера — какое унижение! какое издевательство!.. Ба, да она и в самом деле плачет!
Хармон пригласил их всех к себе.
— Нас завтра тут не будет, и это надо отпраздновать, — сипло буркнул он. — …Кончилась, наконец, эта самая Неделя поэзии.
Хармон был тоже повержен, но оживал. Поразительное дело, до чего быстро этот человек способен меняться: только что, после срыва, на него словно столбняк нашел на нервной почве, а теперь, когда все позади и они предоставлены самим себе, он был уже почти в норме.
Маррей не сразу решился к ним присоединиться: хотел предпринять еще одну попытку дозвониться до Розалинды. Впрочем, в Айове пол-одиннадцатого; в Нью-Йорке уже очень поздно. Пожалуй, будет лучше, куда приличнее будет со звонком подождать до утра… Хоаким Майер ни с того ни с сего назвал меня прославленным!
Решившись, он взял с собой бутылку и нашел обоих в комнате Хармона. Анна, все еще плача, шмыгала носом; выглядела она на много лет старше, чем за обедом: изможденная, подурневшая, а все-таки привлекательная, такая женственная — именно сейчас, у Хармона на краешке кровати… Хармон пытался ее приободрить. Маррей сказал, что на самом-то деле ведь ничего ужасного не случилось. Анна твердила: «Ах, этот свинский выродок! Фашист проклятый… Все мне изгадил!., всем нам! Явился сюда и так все изгадил!» Ну хорошо, допустим, но стоит ли на этом заклиниваться? Хармон выразился в том смысле, что пребывать в депрессии всю ночь просто нелепо. Сам он десятками лет не выходил из депрессии; все! с этим покончено. Маррей налил себе в стакан, сел и со вздохом сказал Анне, что могло быть хуже: его, например, однажды студенты вышибли из лекционного зала в Буффало полицейскими дубинками — освобождали университет от неугодных, — «они меня выставили буквально под фанфары: среди них был парень с барабаном, а другой с горном…» Хармон вспомнил о своем докладе в Стэнфорде, когда чуть не вся кафедра литературы покинула зал — заранее подготовленная акция, по его утверждению. Маррей тоже припомнил случаи из бурного прошлого — ему приходилось сталкиваться с противодействием во всех обличьях, везде и всюду: в крошечных, затерянных в холмах школах для девочек, где ответом на его стихи была только звенящая тишина; в огромных, широко раскинувшихся университетах Среднего Запада, где ему по дороге домой, в жилой корпус, случалось заблудиться и проплутать всю ночь среди каких-то сельскохозяйственных угодий, скитаясь по лугам и задворкам, от тоски и бессилия чуть не плача; в больших, втиснутых в центр города университетах типа Уэйновского государственного, где его поэтический вечер в роскошном стеклянном здании прервали выстрелы: детройтская полиция, гоняясь за какими-то террористами из «Черных пантер», кинулась за ними сперва во двор, потом вокруг библиотеки, за угол, и расстреляла на одной из преподавательских автостоянок.
Читать дальше