— Чье это?
— Забыл. Не классик. Кто-то из новых. Может, новый классик. Я начитался в молодости…
— Вы невежливы. Если вы сейчас немолоды, то что же обо мне говорить?
— Например, что вы — моложе меня: по живости, уму, жажде жизни. При чем здесь число прожитых лет? Вам не говорили, что вы — излучаете?
— Комплимент неуклюжий, но, так и быть, засчитывается. Не краснейте. Вернемся к делу.
— Хорошо. Мой скромный опыт говорит, что классик прав. Ночью, в иные моменты, знаешь всем своим существом: счастливее быть невозможно. Утром встаешь с какой-то непередаваемой легкостью и веселостью, чувствуешь, что ты — самый счастливый человек на свете. От подруги глаз не отрываешь. Но за окном светлеет, и она меняется на глазах, не дурнеет, а словно бы в другое измерение переходит. И ты меняешься. Ты выпил кофию, пролистал газету. День вступает в свои права, ты уже в упряжке, и ночное чудо отступает, теряет достоверность… Всё забыто.
— Вы всё о своем: о любви супружеской!
— Уверяю вас, в этом смысле оба вида любви одинаковы. Вы не верите, что можно быть влюбленным в жену?
— У французов в пору Стендаля считалось, что человек сходит с дистанции через полгода после свадьбы. Или раньше.
— Если у него короткое дыхание.
— Может быть. Уступаю… Но там, у классика, там любовь в законе вообще не обсуждается, разве что иронически. В праздном обществе заняты другой любовью. Помните у Пушкина: «Законная сами-знаете-что — что шапка с ушами: голова вся в нее уходит…»
— Помню и другое: как он расплатился за эту свободу и этот мерзкий язык!
— Да я ведь и не возражаю, это к слову… Вернемся к Стендалю. Его мысль — в том, что счастье закодировано пустяками, внешними деталями. И еще он говорит, что подступы к счастью — восхитительнее самого счастья. Первое прикосновение к руке возлюбленной стоит дороже самых изощренных ласк. Они уже присутствуют в этом прикосновении. Воображение их удесятеряет, утысячеряет.
— Да ведь об этом вся литература твердит. Тот же Надсон, с которым так носились народовольцы. «Только утро любви хорошо… Поцелуй — первый шаг к охлажденью: мечта и возможной, и близкою стала…». Слышали.
— Надсон повторяет открытия романтиков. Они впервые стали размышлять о феномене любви. Обладание — ничто, способность к наслаждению — всё: вот как Стендаль понимал любовь.
— Но это — неприкрытый гедонизм, — возразил он. — Мы живем не для того, чтобы наслаждаться, даже не для того, чтобы быть счастливыми… Что это? Посмотрите-ка!
По аллее, слегка приплясывая под удары бубна и нестройное пение, медленно двигалась процессия мужчин и женщин в розоватых покрывалах и сандалиях на босу ногу. Они как раз обогнули фонтан с бронзовым амуром — и представляли собою странное зрелище на фоне тщательно ухоженных клумб тюльпанов.
— Кришнаиты… Вы, как и романтики, подводите к вопросу о смысле жизни, о месте любви в системе ценностей. — Она задумалась. — Вот кришнаиты дают один из ответов. Не гедонисты, но и не пуритане. Посмотрите, как старательно они изображают счастье. Особенно их лидер, корифей, так сказать… А Стендаль был влюблен, когда писал свои тезисы, и влюблен несчастливо. «Обладание ничто» — это он так сам себя утешает… Физиология бесконечно много значит для взрослых, и для женщин — больше, чем для мужчин.
— Иначе говоря, постель? А вот Рамакришна советовал супругам после рождения одного или двух детей жить, как брат с сестрой! И Толстой гнул в ту же сторону: мол, близость только продолжением рода оправдана…
— Заметьте, что оба — мужчины. От женщин мы такого не слышали. Мужчинам — и это тоже физиология! — легче жить в мире отвлеченном. Про Канта рассказывают…
— Знаю, знаю! Ученики привели к нему женщину и после спросили: «ну как?», а мудрец будто бы ответил: «Много суеты, и всё попусту». Но что значит для женщины физиология?
— Не одни непосредственные ласки. Деятельное присутствие, если можно так выразиться. Общность, установленная и скрепленная незримыми узами. Взгляд и слово. Они приобретают удесятеренный смысл в минуты близости. Вы вот не до конца верили женщинам, шептавшим вам страстные признания, а запомнили эти слова. Не позы и ласки, а слова. Слова окрашивают счастье, сообщают ему форму, кодируют, подобно кусту акации, счастье, которое запомнить нельзя. Те самые, лермонтовские речи: «Есть речи — значенье темно иль ничтожно, но им без волненья внимать невозможно…» Эта память остается на всю жизнь. Должно быть, Мортимер тоже услышал от Дженни что-то такое, что повторить не мог.
Читать дальше