Сегодня, в этот июльский полдень, когда правительство выступает перед депутатами, Мезанж нам дал выходной. Ожидалась программная речь. Собираются ли они национализировать Картье, вина Шампани, чемоданы Вюиттон, высокую моду, аспирин, недвижимость, загородные клубы, лыжные станции, рэкет в бассейнах и на чартерных парусниках? Все старались проникнуть в намерения этого толстого человека с Севера с его сентиментальными и звонкими речами, с его сердитым, возмущенным и доверчивым лицом, возведенным на тройной пьедестал из жира. Ходили разные слухи, поддерживаемые со смехом даже теми, кому они угрожали. Я это поняла — настоящие богачи редко воспринимают жизнь трагически. Мы поехали к Грациэлле. Но единственный в Талассе телевизор располагался в той комнате, возле кладовой, где в самые жаркие часы дня и вечером собиралась прислуга. Узнать там, под непроницаемыми взглядами метрдотеля и шеф-повара, под каким соусом тебя скушают, не было никакой возможности. Тогда мы понеслись в Сан-Николао, где Леонелли, как только приехала, сразу взяла напрокат три телевизора. В перегретой гостиной — ветра не было и утром забыли закрыть ставни — около дюжины гостей Колетт прилипли к экрану. Леокадия Даньелз, чей муж находился в Лос-Анджелесе, вызвала его по телефону и держала на другом конце провода, положив аппарат себе на колени, вполголоса повторяя либо переводя банкиру, слово в слово, заявления премьер-министра. Время от времени слышалось, как Даньелз ворчит там у себя в Калифорнии своим ужасным голосом: «Они Меня национализируют, да или нет, черт возьми? Непонятно, все это непонятно!» Леокадия, невозмутимая, зажимала трубку между плечом и ухом, зажигала сигарету и вновь принималась нашептывать. В те мгновения, когда из-за шума в Ассамблее выступление прерывалось, кто-нибудь спрашивал у миссис Даньелз: «Но ведь, Леокадия, вы же американцы… (или «живете в Монако», или «являетесь подданными принца Вадуца»: похоже, никто точно не знал). Вас же это не касается!»
— Увы, дорогие мои, вы очень милы, но, видите ли, мы тоже французы… Трудно поверить, да? Дани, похоже, был таким героем во время боевых операций в 1944-м году, что после войны ему всучили этот французский паспорт, а он с его сентиментальностью его принял. Ну а слово за слово, половина его дел стала французской… Банк, типографии, закусочные на автострадах, отели…
— Даже отели!
— Ну, да… ты знаешь, дорогая, это так шикарно, эти французские названия, сомелье в их черных фартуках, соусы, гравюры Версаля, все такое прочее… Ты же помнишь, как Дани любил Генерала…»
Она закрыла глаза и говорила тихим голосом, как бы поверяя что-то, лаская губами трубку: «Нет, Дани, я не рассказываю всю твою жизнь, но это же правда, ты любил Генерала, разве не так? Сейчас… (она открыла глаза)… они как мальчишки, понимаешь, хлопают откидными крышками своих столов, кричат… Это не очень интересно. Внимание, он опять начинает…»
В глубине салона иногда проходила, будучи не в состоянии оставаться на одном месте и бросая презрительные взгляды, Сильвена Бенуа, сделавшая свой выбор в пользу революции. Должно быть, она повторяла про себя: «Я львица в клетке»… Или, возможно: «Я разъяренная пантера»… и имитировала Мелину Меркури, которую видела однажды у друзей, когда та разыграла в натуре потрясающую сцену ярости. В раскаленном воздухе кружили мухи. В соседней комнате неаполитанцы Марко и Колетт стучали по столу картами, но время покера и выпивки еще не подошло, и они с легким осуждением следили за своими друзьями, ловящими каждое слово этого провинциального оратора. Единственный, кому в их глазах удавалось сохранить лицо, был старый Гратеньо, вдовец, отошедший от всех своих руководящих должностей, защищенный своими миллиардами вне подозрений, он приехал из своего загородного замка к Грациэлле, которая приходилась ему племянницей через бог знает какие загадочные генетические и светские связи. Он смотрел на экран издалека, без очков, но держа руку у уха и направляя его в сторону голоса, что придавало ему вид слона, подстерегающего охотников. «Болваны! — гудел он иногда, — Ах, какие болваны!», поскольку любая, даже самая невинная фраза премьер-министра обладала способностью разжигать его ярость. «Гектор очень хорош, — оценил Шабей. — Какая форма! Сколько ему лет? Восемьдесят три, восемьдесят четыре? Да! Он не из тех мальчиков из хора, которые дают себя обобрать…» Но Эктор Гратеньо — в белых носках и белых туфлях, с белыми, отдающими голубизной волосами, такого же нежного оттенка, как и его рубашка — ничего не слышал. Ругательства выходили из него беззлобно, с правильными интервалами, как плевки лавы из старого вулкана. Я пошла его поприветствовать, и его острый взгляд изучал меня с беспощадной жесткостью, отточенной за шестьдесят лет на чтении контрактов, на прощупывании противников, женщин, своей собственной семьи. «Авиапромышленник!» — подумала я. В первый раз я видела, видела живьем возможную модель для персонажа, на роль которого Боржет наметил Лукса. Было бы хорошо привезти сюда на несколько дней будущих исполнителей ролей в сериале для стажировки, для практической работы, для фотосафари. «Болваны!..» Грациэлла обволакивала своего дядю умиленным взглядом. Боржет бесшумно подошел ко мне. «Ты тоже об этом думаешь?» — прошептал он.
Читать дальше