Вот, завесив одеялом окно от сквозняков, мы прямо в боксе моем с ней малыша в принесенной из подсобки ванночке. Только что он рвался из моих рук, плакал, отвыкнув за два месяца от купания, боялся воды, но попав в руки Эсфирь Наумовны, тут же притих, послушно сел в ванночку и уже через минуту хлопал ладошкой по воде и смеялся летящим от нее брызгам.
А вот она подробно осматривает его перед выпиской.
— А гланды надо удалять, — говорит она. — Где-нибудь через полгода. У вас в медсанчасти неплохие хирурги, я договорюсь.
Все это время малыш послушно сидит с открытым ртом, хотя посмотреть ему горло каждый раз проблема.
Но самое смешное, что я и сама была готова ей подчиняться и безоговорочно верила во всем, не успев заметить, когда и как это произошло.
При выписке она пообещала не оставлять дела с Оксанкой, написала номер своего телефона и распорядилась:
— Звони время от времени, узнавай!
И этот ее уже привычный командирский голос сразу все вернул на свои места. Нечего было распускать сопли и сдаваться, надо было бороться до самого упора. Только так можно было оставаться человеком в нашей совсем не простой жизни.
Выписывали нас в апреле. Стоял теплый, пасмурный и редкий в Москве туманный день. Перевозка, вызванная для нас Эсфирь Наумовной, то ныряла в молоко тумана, где были видны только габаритные огни идущих впереди машин, то на высоких местах выныривала в его просветы, и тогда по тротуарам проявлялись прохожие, спешащие по своим еще утренним делам, но просвет проскакивал, и машина опять ныряла в туманную взвесь. И словно туманом или мороком наплывало чувство, что никаких тягомотных больничных дней не было, что я только сегодня приехала в Морозовскую больницу, забрала малыша, а теперь возвращаюсь с ним домой. На Крымском мосту как раз в просвете тумана блеснула водная гладь Москва-реки, и даже серенький катерок мелькнул на ней. И хоть я помнила, что по пути в больницу Москва-река была подо льдом, по которому остервенелый ветер гонял клубы снега, все равно ощущение однодневности не ушло. Переутомление от ненормальной этой жизни в больницах, от их сотрудников и пациентов давило на мозг, и он отказывался все это помнить.
Надо же, на какой слабости, на какой непутной ноте кончалась для меня история с Морозовской больницей!
Только ведь ничего не кончается, пока жив человек. Спустя семь лет меня еще раз вернули в это время.
В роддоме номерного, закрытого городка, куда нас распределили, я лежала с новорожденным сыном. Снова был март, звон синиц за окном, таянье снега, привкус талой воды в текущем сквозь форточку весеннем воздухе и говорливые после перенесенных мук, молоденькие соседки в палате. В свои тридцать два я чувствовала себя среди них умудренно-взрослой и слушала их щебетание снисходительно, как бы со стороны. И вдруг одна из них, доказывая что-то, сказала:
— Мне это говорила сама Эсфирь Наумовна Перельман, а она была главным специалистом по дифтерийным прививкам в Союзе.
Можно было пропустить эту фразу мимо ушей, но я почему-то вцепилась в соседку по имени Наташа мертвой хваткой: откуда и что она знает про Эсфирь.
Все оказалось очень просто. Наташа училась на педиатра в Москве и проходила практику в том самом девятнадцатом боксированном отделении Морозовской больницы, то есть у Эсфирь Наумовны. О ней Наташа говорила с придыханием.
Из восторженных Наташиных рассказов вставала совсем неизвестная мне Эсфирь: подвижница на ниве медицины, неизменный член экспедиций в охваченные дифтерийным огнем окраины Сибири и Казахстана, человек, благодаря разработкам которого у нас в стране больше нет дифтерии, а значит, нет и смертности от нее.
— Она пятьдесят лет в Морозовской проработала. С двадцать пятого года, — взахлеб повествовала Наташа. — С ума сойти, скольких с того света вытащила. Сама пункции брала, выхаживала сама…
Все было на месте в Наташином повествовании, только меня смущало прошедшее время.
— Почему «проработала»? Она что, на пенсию ушла? — спросила я, хоть представить Эсфирь на пенсии мне не удавалось.
— Да нет, что вы! — возмутилась Наташа, она, видимо, тоже не представляла Эсфирь пенсионеркой. — Эсфирь Наумовна в декабре семьдесят пятого умерла. И работала до последнего, а на пенсию и не собиралась.
Дальше Наташа описывала, как «вся Москва» хоронила Эсфирь Наумовну. Наверно, это было событием в еще небольшой Наташиной жизни, потому что сквозь ее слова я отчетливо видела картину похорон.
Читать дальше