— Вон отсюда, жидовская морда! Пугать меня вздумал?! Ты где в войну был, гад ползучий? В Ташкенте со всей кодлой парился?! Насрать мне на вас! — дальше шло непечатное с попеременным упоминанием Израиля.
Жидовская морда и гад ползучий быстро семенил к выходу, втянув голову в плечи и бормоча что-то вроде: «Товаищ Пеельман, вы с ума сошли». А товарищ Перельман бежала следом и поливала его в мать-перемать.
Я стояла, раскрывши рот. Эсфирь опять напоминала мне краснодарскую Галиновну, хотя я была уверена, что между ними кроме способа прикуривать ничего общего нет и быть не может.
Однако точно так же Галиновна гнала по коридору больничную няньку, поймав ее в приемном на воровстве мандарин из детской передачи, и так же поливала громовым монологом, где единственно цензурной и самой мягкой была фраза: «Сука подзаборная, мы таких на фронте, как вшей, давили».
А потом бушевала в кабинете завотделением, тоже ничуть не стесняясь разнообразно выражаться. Сквозь дверь было слышно, как она орала на заведующую:
— Развели здесь бардак! Сами порядка не наведете, позвоню Лёньке, он наведет, — дальше долго шло про мать.
Лёнькой у нее звался Леонид Ильич Брежнев, который ей доводился племянником.
Только это были пустые угрозы. Брежнева не боялись. О нем и слышно-то особо не было. И кто его знает, стал бы он разбираться с бардаком в одном отделении районной больнички. Боялись больше саму Галиновну, от нее можно было ожидать чего угодно. У няньки, стащившей мандарины, быстро наливаясь цветом, красовался под глазом синяк, и при одном виде Галиновны ее начинало трясти.
Но то была Галиновна, прошедшая всю войну и, как помнится из ее невнятных реплик, даже не медсестрой, а то ли снайпером, то ли разведчицей.
На 23 февраля она позвала меня зайти выпить рюмочку за бойцов. Когда после обеда малыш уснул, я на минутку забежала к ней. Она сидела у тумбочки, накрытой газетой «Советская Кубань», на которой лежал черный хлеб, сало, стояли два граненых стакана и початая бутылка водки. На Галиновне поверх халата был накинут серый габардиновый пиджак с ватными плечами. На нем, на правой стороне груди, было три нашивки: две красных за легкие ранения и одна желтая — за тяжелое или контузию. А ниже них пиджак сплошь был увешан медалями. Столько медалей я никогда не видела у бывших фронтовых медсестер. И была она непривычно тиха.
— Ну, не чокаясь, — сказала она, плеснув в стаканы.
Мы тихо выпили, и я побежала обратно, а она осталась сидеть у тумбочки, думая о чем-то своем.
Но, я повторюсь, то Галиновна — крепкая бой-баба и в шестьдесят с лишком, а не бледная немочь Перельман. И все-таки что-то общее у них было.
Я спросила у няньки, что гусыней шипела на безответную Оксанку, воевала ли Эсфирь Наумовна.
— А хто ее знает, — неприязненно отозвалась нянька. — Мужа и трех сыновей, што ли, у ей на войне убило. Одна живет. Да чево им, евреям, у них все есть.
Беспросветно-глупой и недоброй была эта нянька и, наверно бы, тоже таскала мандарины из больничных передач, если б не боялась до смерти Эсфирь Наумовны. Бардака в отделении у Перельман быть не могло, потому что и она бы, не раздумывая, набила морду няньке, пойманной на воровстве у детей. Понятно, что нянька боялась и не любила ее. Но при чем тут были евреи? Если б на месте еврейки Перельман была б русская Галиновна, разве что-нибудь поменялось? Вряд ли, — решила я и удивилась, что невольно свела вместе Эсфирь и Галиновну и не увидела разницы. Значит, была в них какая-то большая общность, только я не понимала — в чем она.
А время шло. Миновал февраль с его бесконечными ветрами и метелями. Снег в больничном парке еще лежал, но небо уже было по-весеннему высоким. Нестерпимо хотелось домой. Малыш выздоравливал, но так медленно! Плохо ел, капризничал. Исхудавшее личико то и дело кривилось слезами. Улыбался редко и чаще не мне, а все той же старой ведьме Эсфири. Она же точно была ведьмой. Дети тянулись к ней, словно привороженные. Как расплывалась беззубой улыбкой Оксанка при виде ее! А она вертела Оксанку сухими, в крупной гречке лапками то так, то этак, хрипловато мурлыкала:
— Отстаем в развитии, в остальном — здоровая девочка.
— Что ж вы ее не выписываете? — спрашивала я.
И Эсфирь рассказывала, что по каким-то там правилам они должны вернуть ребенка не в Дом малютки, а матери. А мать за ней не идет, хоть ей уже письменно напоминали.
— И не придет, — подытоживала Эсфирь. — Опять с милицией приводить будут.
Читать дальше