Проходил Людвиг Циммерманович и мимо школы, которую закончил Матвей Кожакарь и в которой сейчас учишься ты, когда из окна донеслось: «Человек рождён для счастья, как птица для полёта». И, не удержавшись, вошёл. «Сравнение пришито к языку, как пуговица к штанам, — глубокомысленно изрек он. — Что звучит на одном языке, нелепо в другом. “Птица рождена для счастья, как человек для ходьбы”, — переводит ваши слова чайка, надрываясь в вышине от хохота. — Сатана сделался печальным. — Поэтому диалог между небом и землёй — как разговор женщин: предписанное сверху опускается невнятицей, а молвленное внизу поднимается болтовнёй…» И, сказав это, загромыхал по коридору тяжёлыми ботинками с железными, как лошадиная подкова, подошвами, неуклюже спускаясь по лестнице. Ты спишь?»
Яков Кац молчал, дрожа под одеялом. Услышав, как он клацает зубами, Саша Чирин а выключала ночник и громыхала по коридору тяжёлыми, точно коваными, башмаками. А учительница рисования недоумевала, почему Яков на её уроках лепит из пластилина уродливые, фантастические маски. «Ерунда, − отмахнулась Саша Чирин а , когда её пригласили в школу. — Чтобы стать нормальным, надо воспитываться на парадоксах». «Эх, Яков, все стареют раньше времени, оттого что созерцают мысли вместо идей, отблески вместо света, эхо вместо крика, − вернувшись домой, разглаживала она его непослушные кудри. — Вокруг много здравого смысла, а хочется-то чуда». Но её старческая выдумка возымела действие, Яков Кац стал бояться всего на свете: игравших с ним во дворе детей, взрослых, которые забирали их вечерами, топорщивших крылья чёрных воронов с красным зевом, собаку, ловившую пастью первые снежинки, и проводил время в углу, куда, как он почему-то решил, не может заглянуть Людвиг Циммерманович Фер, он потел там со страху, пока не засыпал, чтобы утром проснуться измученным кошмарами и, съев неизменную яичницу, тащить в школу тяжёлый ранец. Со своими страхами Яков Кац будет ходить по врачам и один раз даже обратится к батюшке Никодиму, у которого расплачется на глазах, однако, не услышав ничего вразумительного, поймёт, что помочь себе может только сам.
Постарев, батюшка Никодим стал желчным и ворчливым, будто искупая годы, когда был бесшабашным Антипом. «Заморочили вам голову — сидите на диетах, животы убираете! − брызгая слюной, брюзжал он на воскресных проповедях. − Но природа телевизор не смотрит, у неё свои показатели — долголетие и здоровье, чего ж против естества идти? А Бог и пузатых примет». «Это семинария из него выходит», − шептались в дальних рядах, а он смотрел долгим, немигающим взглядом, и люди представлялись ему тестом, из которого можно лепить что угодно, но стоит отпустить, как оно снова растекается, превращаясь в бесформенную жижу. «Это и есть их лицо», − думал он, вспоминая, как разыгрывал во дворе простодушных девушек, как сдуру женился, как на свадьбе его хлопали по плечу: «Судьба любит импровизацию, дела сердечные либо сразу делаются, либо не делаются совсем», как неожиданно для себя пошёл в попы, и жизнь казалась ему цепью нелепых случайностей. Батюшка Никодим высох, лицо его стало с кулачок, как у ребёнка, однако его облик не утратил былой представительности, оцарапавшись, он мазал йодом гноившуюся рану и вздыхал, что раньше всё заживало как на собаке. А внутри вёл обратный отсчёт, точно время, переключив свой счётчик, приближало ко дням молодости, когда он кривился, видя богомольного брата: «Хватит нам одного святоши», не подозревая, что пророчествует о себе. И теперь батюшка Никодим, как во сне, повторял то, что происходило с ним давным-давно, точно смотрел кино, прокручиваемое задом наперёд.
− Пойдем со мной, − протягивал он руку девушкам во дворе.
− Дашь много денег? — смеялись они смехом его бывшей жены. — Или возьмёшь замуж?
Как в трясину, его всё больше засасывало в детство, куда батюшка Никодим уходил от реальности с её надуманными, искусственными правилами, и единственное, что оставалось в нём от его возраста, была ночная бессонница, которую он считал святой, позволявшей взглянуть на мир широко открытыми глазами. «Венец творения… − кривился он, слушая за стенкой заунывную колыбельную, которой мать безуспешно успокаивала плачущего ребёнка. − Крикливая макака, у которой вчера отвалился хвост».
Вспомнив вдруг свою беседу с Нестором, батюшка Никодим проповедовал и во дворе, точно подбирал для неё всё новые аргументы. «Прогресс, человечество… − широким жестом обводил он дом. — Не больно много понастроили за тысячи-то лет! А почему? Грызлись больше! А строили безымянные, те, кого и не помнят. — И, воображая кривую ухмылку Нестора, злился: − Вот, ты был домоуправом, а простой истины не понял, что дома строят одни, а живут в них другие! — Нестор продолжал скалиться, и батюшка Никодим безнадежно махал рукой, точно говоря: − Э, да что с тебя взять!» Его никто не слушал, но ему было всё равно. «Вы и то лучше, − обращался он к облепившим грязную лужу воробьям. — И грызётесь меньше, и вреда от вас никакого. А человечество? Плесень ядовитая — вот что это такое!»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу