Он сидел на краю своей постели. Смотрел, как опускается вечер, слушал гомон птиц, готовых к отлету, тихое и непрерывное струение дождя. Он не шевелился. Он сидел один в своей комнате, положив сжатые кулаки на колени. Вечерние сумерки медленно затуманивали пространство вокруг него, и предметы один за другим растворялись в сгущавшейся темноте. «Пускай темнота всех вас пожрет! — подумал он. — Пусть эта ночь все тут поглотит и сотрет — вещи, мебель, вплоть до стен моей комнаты. Разве не буду я завтра в новой комнате — чужой, совершенно голой?» Дом был погружен в тишину. Но ферма так обезлюдела — какой же звук мог там раздаться? Его родители умерли, Баладина недавно переселилась к их дяде Таде. Оставалась только Матильда, суровая Матильда, царящая над пустынной фермой со своей увесистой связкой ключей на боку. Ключей от комнат и шкафов. Ключей, отпиравших лишь пустоту и холод. Была еще Роза-Элоиза, обосновавшаяся рядом, в том приземистом крыле фермы, где жил Двубрат, а потом Таде и Ципель.
Но Роза-Элоиза не издавала никакого звука. Она проводила ночи, без конца расчесывая свои волосы. После отъезда Горюнка в Алжир она потеряла сон. Однако каждый вечер облачалась в длинную ночную рубашку из белого полотна, потом усаживалась на низенький табурет, почти вровень с полом, наклонялась вперед, ложилась головой на колени и оставалась так до утра, расчесывая волосы механическими движениями, чтобы обмануть бессонницу, отогнать тревогу. Тревога, впрочем, вовсе не позволяла себя прогнать, она переплеталась с волосами, спутывала их. Горюнок больше не посылал вестей о себе, и это молчание ее пугало. Она чувствовала, что война смертельно ранила его, — не в плоть, но в душу. Что он видел, что делал там? — беспрестанно спрашивала она себя, расчесывая волосы.
В конце концов ее волосы приобрели пурпурный цвет родимого пятна, отмечавшего ее висок. Но война близилась к концу, Горюнок скоро вернется. В этом возвращении она не сомневалась. И все же это скорое возвращение вовсе не успокаивало ее тревогу. Кто же, кто вернется? — спрашивала она себя. Будет ли это тот же Горюнок? Что они сделали с ним, что с ним стало? Не была ли война чудовищной, похабной и безумной матерью, которая носила людей в своей безобразной утробе лишь для того, чтобы извергнуть их из себя калеками, навсегда лишенными мира в своей памяти и своей душе?
Война такою и была, война была и оставалась этой чудовищной матерью, которая неустанно пожирает людей, набивает ими свою ненасытную утробу, перемалывая им тело и душу. Горюнок, маленький сирота, спасенный от тоски и одиночества любовью Розы-Элоизы, оказался сожранным этой жадной матерью. Горюнка не стало. Безумная мать-пожирательница одержала верх над приемной матерью, вырвала у нее ее дитя. Мать по имени война победила нежную мать, напомнив ребенку, что у того никогда не было настоящей матери, что в действительности он никто, подкидыш. Горюнка не стало. На его месте оказался рядовой Иёз Адриен, парень в полевой форме, уже поизносившейся и запачканной.
Запачканной кровью. Кровью человека, кровью ближнего. Кровью, которая плохо засыхала, образовывала коросту, оставляла неизгладимые следы. Кровью, которая из коросты превращалась в язвы, разъедавшие толстую ткань полевой робы, проникая до самого сердца, поражая его гангреной, сея повсюду — в душе и сознании — струпья безумия и бешенства. И Роза-Элоиза догадывалась обо всем этом. Она предчувствовала, что ее приемный сын, ее избранное дитя не вернется к ней таким, каким ушел, но что другой, незнакомый ей человек вернется вместо него — мужчина, чьего созревания она не видела, мужчина, слишком быстро и грубо порожденный этой тупой и вредоносной матерью-воровкой — войной. Тогда, не способная говорить, не умея ни кричать, ни плакать, Роза-Элоиза снова и снова расчесывала свою тяжелую гриву, которая из ночи в ночь все больше багровела.
Иёз Адриен воевал. Он делал это так, как ему приказывали, ибо, отброшенный в исходную точку своего сиротства, он вернулся к тому состоянию покорности и болезненного послушания, в котором так долго дремал во время своей приютской жизни. Но содержание приказов здесь было иным. Уже не требовалось, как раньше, просто твердить хорошенько свои молитвы, свои уроки и басни Лафонтена, соблюдать тишину в классе, в столовой и в спальном помещении, спать всю ночь, лежа как каменная надгробная статуя, руки плашмя поверх одеяла, чтобы не уступать гадкому искушению рукоблудия. Здесь все это было вздором. Солдаты могли орать и ругаться сколько влезет, жрать из котелков в столовой прямо руками, дрочить в свое удовольствие под старыми одеялами в казарме. Приказы здесь, хоть и метили в конечном счете всегда в душу, но уже не для того, чтобы накрахмалить ее и высушить, но, скорее, чтобы расшатать и вырвать с корнем.
Читать дальше