— Я вас, мужики, понимаю, — со злорадным снисхождением сказал Удищев, — храм — не клуб. Храм — это на века. Расписать храм — почти бессмертие. Такой случай раз в жизни выпадает. Вам обломилось. Вот вы и дергаете себя за нос. На вашем месте я бы тоже чужие ворота дерьмом мазал.
Окаменевшая от внезапно разразившейся безобразной ссоры Шамара пришла в себя и, запихнув в простыню тугую грудь, взмолилась:
— Ребята, прекратите! Ну что вы, право слово? Давайте лучше выпьем. У всех налито?
— Выпьют они в забегаловке, — жестко прервал ее Удищев.
Дзе вскочил и, направляясь к раздевалке, бросил:
— Ты для меня умер, Уда.
— Простыню оставь. Простыня денег стоит, — спокойно сказал Удищев, не меняя ни позы, ни выражения лица.
Гордые художники срывали с себя простыни и, как вражеские штандарты, швыряли их под ноги хозяину. Голые, твердой поступью покидали они предбанник, независимо подрагивая детородными членами.
— А ты чего сидишь? — спросил Удищев Шамару. — Ступай, пока есть оказия.
— Ты прогоняешь меня? — не поверила своим ушам бедная женщина. И так как Удищев молчал, она, с наполненной до краев рюмочкой в руках и слезами в глазах, повернулась к Полуоборотову, как бы спрашивая: не ослышалась ли?
— Пойду собак покормлю, — в смятении пробормотал Полуоборотов и выскочил вон, забыв прихватить объедки.
— За что, Удищев? — прошептала Шамара в трагической тишине опустевшего предбанника. — За то, что я сделала тебя членом Союза художников? За то, что свела с Мутантовым, Дусторхановым? За то, что не осталось ни одной газеты, где бы я не писала, какой ты талантливый? За то, что я сделала тебе имя? Или за то, что любила тебя? За что, Удищев?
Так и не дождавшись ответа, она поставила рюмочку на стол, сорвала с себя простыню с казенным штампом, скомкала и швырнула в морду Мирофану.
Глядя на ее удаляющийся восхитительный зад, Удищев почувствовал нечто, похожее на угрызения совести. С этим божественным задом было связано многое. Молодость. Мечты. Искусство. Штурм вершин.
Но Шамара испортила ностальгические мгновения прощания с романтическим прошлым. Обернувшись в дверях, она прокаркала голосом автобусной контролерши:
— Я никогда не прощу тебе этого. Запомни: я знаю столько, что могу уничтожить тебя десять раз подряд.
— Как планету ядерными зарядами, — ехидно поддакнул ей Мирофан.
Удищев потянулся и надолго застыл в нелепой позе, наслаждаясь тишиной и одиночеством. Он чувствовал себя альпинистом, взошедшим на Эверест в одиночку и без кислорода. Там, внизу, его ждали известность, признание, слава. Новая, полная удовольствий жизнь. И когда на улице сердито протарахтел и стих мотор старенького «Москвича», он сжал кулаки и заорал что было сил: «А-а-а-а-а-а-а!» Не выкричи Мирофан эту радость, счастье, переполнявшее его, разорвало бы грудную клетку.
Об одном он жалел: не успел сообщить этим бомжам от искусства, этим жалким бездарям, ничтожествам, что его «Тройная радуга» ушла на «Сотби». Этой радости они бы не вынесли!
Время отсчитывало самые счастливые секунды в его жизни.
Секунды ожидания мировой славы.
Вошел продрогший Полуоборотов и сказал скучным голосом:
— Все уехали. Люди какие-то в ворота стучат. На джипе. В камуфляже. С оружием. Карабины с оптическими прицелами. У одного — «калашников». Козочку подстрелили.
— Открой, — приказал Удищев, зевнув, — это оторвановские с охоты возвращаются. Сейчас они нам шашлык организуют. Дров в топку подкинь. Замерзли, поди, в парную полезут.
— То-то я и смотрю — рожи у них бандитские, — с грустным осуждением сказал Полуоборотов. — Дело не мое, Мирофан, но последнее время ты со всякой сволочью водишься. А с ребятами нехорошо получилось…
— И свежие веники для парной прихвати, — оборвал его Удищев.
Бомж и Удищев вступили в светлую полосу жизни.
Каждый занимался своим делом и никто им не мешал.
После массового изгнания из загородного дома ненужных людей Удищев устраивал бани не чаще двух раз в неделю.
Все остальное время на вилле царил великий покой.
Бомж жил сразу тремя жизнями.
Той самой скучноватой, обременительной жизнью тела с редкими и утомительными удовольствиями, которую большинство считает единственной и настоящей.
Вторая жизнь протекала параллельно первой. Это была восторженная, изнурительная, обреченная на вечное начало и неудачу жизнь создателя новых миров. Днями стоял он у мольберта на гудящих ногах, перенося на холст то, что виделось ему долгими холодными ночами на дне канализационного колодца. Эта жизнь была похожа на карнавальное сумасшествие, на пестрый вихрь красок, запахов, звуков. Он не писал картины, он просто кружился в этом вихре, барахтался в этой лавине впечатлений. Он не в силах был сопротивляться — его срывало и несло.
Читать дальше