— Ты кто? — сказала девочка, которая была как толстенькая кошка — такие же естественность и беззастенчивость в любом телодвижении.
— Я? Человек, — не знал он больше, как назвать себя, ребенка не обманешь, ни на один вопрос не дашь ответа, который утолит, накормит, все будет жалко, приблизительно, такой неправдой в сравнении с тем, что видит он в тебе, что пьет глазами и вбирает слухом, непримиримо, неотступно требуя ответа…
Она сама его мгновенно назвала, определила ему место, назначение — быть женской собственностью. Схватила жаркой цепкой лапкой и потащила яростно в зеркально-полированный уют:
— Дед! Дед! Смотри: вот у меня такой жених на самом деле будет!
— Это какой? — откликнулся угодливо старик, сидевший в кресле с малиново-кисельной книжкой «Сказки Пушкина», и повернулся лысым пучеглазым очкастым слесарем, мгновенно заготовив на обожженной морде алкоголика подобострастный интерес — готовый расцвести — расплыться зачаток любования моделью будущего внучкиного счастья. — Н-да, королевич Елисей.
Камлаев не узнал его, как не узнал до этого по голосу при телефонном разговоре, как не узнал до этого «того» Урусова в фотографическом красавце с бараньими глазами, лучащимися наступившим светлым будущим.
— Ты подождешь, пока я вырасту, и женишься на мне, — потребовал ребенок.
— Ладно, подожду, — покладисто кивнул Камлаев, не отрывая взгляда от тяжелого, кремнистого лица с массивной нижней челюстью и жестким ртом, прорезанным как штыковой лопатой, от страшных глаз, огромных, рыбьи глупых, запаянных в захватанные линзы, от толстой шеи старого молотобойца, от крупных узловатых заскорузлых рук с могучими негнущимися пальцами и черными отбитыми ногтями, от синих треников, обвисших на коленях, и клетчатой фланелевой рубахи.
Старик, сопя, тут снял очки для чтения, и будто навели на резкость: «он» проступил со страшной давящей силой вида, предназначения, породы; не человеческий — какой-то птичий, алмазно-твердый круглый взгляд не то чтобы проткнул, не то чтоб просветил насквозь Камлаева (со всей малоценной требухой), а заключил его во что-то целое, как в вымерзшую лаву, как в хрусталь; он видел Эдисона не теперешнего, здешнего, с теперешней душонкой и нажитым грошиком, а целого и в целом — и кем он был еще вчера, и кем он только станет завтра, какие представления уже выдавил, изжил, в какую веру завтра перейдет… все вместе видел, сразу, одновременно; не порознь, не друг за дружкой выступили дни, недели труда и безделья его — все вместе, в едином пространстве, в одной душе урусовского взгляда. Жалел его Урусов? Презирал? Нет, не сказать, что так. Сочувствовал, глядел отчасти по-отечески? Что, узнавал в Камлаеве себя? Нет, тоже тысячу раз нет. Нет, это было видение и знание само, без примесей, без оболочки человеческого.
— А вы, простите… — пожевал старик.
— Я вам звонил сегодня. Ну, музыкант… Камлаев.
— Да, да, конечно. Принесли? — Тот странно оживился, став на мгновение похожим на собаку: скорее, скорее ткнуться чутьем, внюхаться, позабывая обо всем… начать лакать.
Камлаев обомлел, не понимая: что он был должен, что несут Урусову? На его счастье, у него с собою было — оставшаяся с поезда початая бутылка коньяку: переступил — и, выручая, в сумке звякнула.
— О! Человек! — возликовал старик. — А ну давай ее сюда. А то тут приходил один вчера, из вашей братии. Я говорю: «Принес?», а он мне «да, конечно», и бах мне свои прописи на стол, пластинки, нотные тетради… мрак. Я говорю: «Ты что сюда пришел?» Он: «Как? Мне… вот, послушайте». Я говорю: «Не буду. Что я там не слышал?». Нет, он уперся: «Так то другие, — говорит, — а это я». Я, я…
— Головка от часов «Заря»! — запальчиво и обмирая от своего бесстыдства, выпалила девочка, которая запрыгнула на толстые колени к деду и все елозила удобнее устроиться. И повторила раз и два, на разные лады, в самое ухо деду матерно крича и зажимая рот ладошкой, в восторг все больший приходя от безнаказанности, и это усиление — не затухание восторга было такой правдой, в таком согласии с природой человечьего детеныша, который подцепил «ругачку» во дворе.
— Вот! Вот! — захохотал Урусов, поперхнулся, засипел. — Что, истина? И я, признаться, то же самое сказал, не утерпел — обидел человека, взял грех такой на душу. Вот только где ж ты, Котенька, такую гадость подхватила? Так барышням ни в коем случае говорить нельзя — так только тетки, старые и злые, на базаре. А если будешь повторять, рот склеится и больше не расклеится.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу