И он, Камлаев, полетел «Стрелой» в ту сторону, где обитали, в самом деле, существа, подобные ему: хотел он думать о себе по отношению к Урусову вот так — не как о ровне, разумеется, но все же о родне, пусть о седьмой воде на киселе, но все же, все же. Ростральные колонны, столп, Адмиралтейство, Биржа… — потусторонняя урусовская родина, последняя, единственная на земле столица для тех, кто в ней родился, простерлась перед ним, дав сразу же почуять ему большую воду, холодное и строгое урусовское море с идущей на убыль царственно волной… под ширью блеклого заката, под нищетой и вещей свободой урусовского Stabat, который все бледнеет, но никак не может догореть, угаснуть.
Урусов обитал, как стало ясно с самого начала, на отшибе, на заводской окраине, в одном из новых шлакоблочных типовых районов. Как тать, Камлаев в телефонной будке пил тягучие, любезно обещавшие соединение гудки — сейчас, сейчас… там происходит заторможенное шарканье, тортиллой подползает кто-то… и захрустело наконец, землетрясением раздался шорох в трубке, поднятой родственной Урусову рукой, и заворочался, как ключ в замке, мужской наждачный сиплый голос, выдающий отвычку долгую от говорения.
— У аппарата. — Неандерталец с удовольствием, едва не с суеверным ужасом, похоже, подошел к магическому ящику. Какая-то ирония прорезалась — или так только Эдисону показалось, — вот гордость ироничная, что обзавелся личным телефоном, как «белый человек». — Вам кого?
— Простите, я хочу поговорить с Цветковой Аллой Андреевной. Я правильно попал?
— Айна минутен, — явно жмурясь от сознания своей полезности, рапортовал дебил. И зашуршало, захрустело, смолкло.
— …Я слушаю, — певучий молодой упругий голос.
— Алла Андреевна, здравствуйте. Меня зовут Камлаев, музыкант. А ваш отец… мы, наше поколение… — он зачастил, сбиваясь, — считаем свои долгом сделать все для возвращения музыки Андрея Ильича в пространство современной музыкальной жизни… поэтому как только удалось узнать… мы сразу же… поговорить и рассмотреть возможность… конечно, если ваш отец…
— Да, да, — она отозвалась с готовностью, не изумившись будто ни на гран, так, будто и не ведала сомнений, что за отцом придут, так, будто каждый день уже приходят на поклон. — Вы бы хотели попросить отца о встрече? Так что же вы об этом только что его не попросили самого? Вы только что с ним говорили. Так мне спросить о вас? Камлаев. Эдисон. Ну как же, как же. У нас ваши пластинки с Бахом есть.
— Да, да, — насилу выпустил и ждал уже без дрожи, прилипшим к ободу соломенным каким-то мелким сором.
— Вы слушаете, да? Сегодня в три вы можете? Отец сказал, что — голос дальней скрипки среди ближних балалаек. Продиктовать вам адрес?
Он полетел — как избранный, как призванный, как «голос дальней скрипки», за алхимическим секретом, за тайной голосоведения: кому, как не ему, Камлаеву, который все-таки хоть что-то понимает, ее доверить можно, передать — он примет, как моллюск в свою непроницаемую раковину, это урусовское знание и будет в донной тишине, в молчании обволакивать своей секрецией, пока не превратит в жемчужину… оставил позади Дворцовую, мосты через Неву, Фонтанку, холодную чеканную фатаморгану гранитных хорд, чугунных кружев и был за час до срока у нужного дома, кирпичного, с башенным краном, выложенным кирпичами другого цвета на торцевой глухой стене… в пустынном и открытом всем ветрам краю Главстройпроекта и Госплана, высотных шлакоблочных новостроек и долгих заводских цехов; унылые пеналы спальников, пересечения межпанельных стыков, асфальт, цемент, и пустыри, переходящие во вспаханное поле — ничего лишнего и личного, аскеза, навязанная глазу и сознанию, с ума сошедший и сводящий ветер, стена которого ударила ему в лицо, как будто не пуская, заворачивая прочь, едва Камлаев вышел из машины.
Немного потерпел, до половины третьего, и больше не мог, в три прыжка поднялся на четвертый и, задохнувшись ветром торжества от этой будто монополии на Урусова, ткнул деревянным кулаком в звонок: под механическое пение птиц залаяла в припадке дружелюбия собака и кто-то бросился вприпрыжку открывать — то спотыкаясь, будто связанный, то вроде на одной ноге, будто по клеткам «классиков». И верно: рыжая, как пламя, пяти годков, наверное, девчонка таращила с порога на него прожорливо-бесстрашные глазищи — и заломило сердце так, как ломит зубы, — ликующая вольная вода плескалась в них… вот что на самом деле значит «войдут все дети в Царствие Небесное» — увидеть лес, и речку, и ежа, и клеверное поле, и собаку, которая скакала тут же, заливаясь и тычась мокрым носом Эдисону в руки.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу