— Ну ты меня и напугал, сапер. Решил на мину грудью? — насмешливой укоризной дала понять, что все почуяла — хребтом, затылком, кожей.
— Чего?
— Того. Ты дурочку не строй. Чего ты вот хотел? То, то. Вот прямо раз — все, думаю, сейчас. Ну что глаза отводишь? Не надо отводить. Смотри мне прямо. У тебя хорошо получается. Вот начал хорошо, а что сейчас? Чего ты испугался вдруг? Ведь ты хотел. Уже большой… — вдруг хохотнула жестко, зло. — Не надо этого стыдиться, тем более что ты такой… а нука посмотри мне в глаза, чтобы я видела какой… — взяла за подбородок, повернула, смотрела на него сквозь толщу жизни, что началась не здесь и не сейчас, а где-то там, на реках Вавилонских, в Ассирии, в Среднем царстве, во храме божества, чье имя никогда уже не будет произнесено, останки поклонявшихся которому — откопаны. Да, эту тварь произвели на свет не просто так, а потому что будет он, Камлаев… и тут лицо ее скривилось, исказилось словно больным, неодолимым желанием мучить, потешаться; ладонь наотмашь влепилась ему в морду так, что от внезапности, от силы, от обиды заволоклось все, задрожало в слезной влаге.
— Хотел он, сопляк! А ну пошел отсюда! К мамке, к мамочке.
— Ты че дерешься? — рявкнул он, одновременно жалкий и огромный. — А если я счас двину? Скажи спасибо, бабой родилась.
— Ты слезки, слезки-то утри. Ну ладно, это… ты прости, нельзя мне было так. Ну хочешь, двинь мне, а, но только вполсилы. О-о, — она кулак его в ладонь взяла, разглядывая близоруко, — лучше не надо, да? Это ты где такие вырастил? Неужто на своей рояльке? Ну ладно. Мир? — в кулак ему ткнулась скулой. — Как зовут-то тебя?
— Это чтоб ты поржала?
— А что, так смешно?
— Вот Эдисон. Смешно?
Она не могла, прихлопнула ладонью расползшийся в улыбке рот, сама себя коря и уговаривая:
— Ну, все, ну, все! Ой, я не могу. Откуда ты взялся такой вообще?
— От мамы с папой, от большой любви.
— Ты лучше вот мне что скажи: чего же это рожи-то у вас у всех такие? Ну вот у вас, у музыкантов вот, у пианистов. Я сколько раз смотрела на концертах — ужас — такие морды, будто у вас там яйца под роялем прищемило, чуть не плачете. Глаза закатите свои и воздух ртом как рыба. «А-а», «о-о». Вот что вы этим выражением лица хотите нам сказать? Что это музыка на вас вот так воздействует?
— Ну, знаешь, вы бы на себя сначала посмотрели. Когда вы перед зеркалом, все бабы — вот где цирк. Зачем вы, когда губы красите, все время закрываете глаза? Какой в этом смысл? А если уж новая шмотка, то это вообще. Почище чем Мадонна с младенцем Рафаэля. Вот сколько экспрессии, сомнений, терзаний, раздумий. То ненавидите самих себе… не может быть, чтоб я была такой жиртресткой… то вдруг, наоборот, себя расцеловать готовы. Внимания ни разу со стороны не обращала? Это же Гамлет, быть или не быть.
— А ты горазд заглядываться на то, какие мы.
— Ну а чего? Мне на кого еще смотреть прикажешь, кроме вас?
— Ну-ну… ну, ладно, побегу, — и повернулась уходить, отчаянно далекая, невозможно коснуться.
— Нет, стой… куда? Не надо, стой… — Камлаевское сердце толкнуло по жилам отвагу; Альбина было сделала привычно-утомленный жест, свободно, кошкой уворачиваясь от его трясущейся руки, ненужной, но он вклещился ей в запястье, почти ломая, выворачивая, и гнул всерьез, не отпускал, тянул в каком-то новом ясном сознании собственного права: все должно открываться навстречу ему, когда он хочет и протягивает руку… нет, он не может быть не нужен ей, Альбине… он нужен всем, как маме.
— А ну пусти! — Альбина, зашипев, рванулась полной силой… «да нет, ну стой… куда?» — просил, наверное, жалобно, срывающимся голосом, гнусавым, умоляющим, мальчишеским.
— Ну вот что… видишь чемодан? Бери, меня проводишь. Ух все-таки какой ты… вот никуда мне от тебя, малыш.
Все начиналось так, в те дни — соединением старинной полифонической фактуры во всей ее строгости и автономных диссонансов, рвущихся в ту область, где уже нет границы между высотой и тембром; бесстрастно-методичным возведением акустического этого Освенцима, двенадцатитоновая структура которого была продумана с какой-то нечеловеческой, шизоидной рационалистичностью, с намерением как будто в самом деле изобрести экономичнейший из способов умерщвления благого звучания — ибо всякая благость теперь, в «наши дни», на изощренный слух любого из музыкантов высшей расы, воспринималась как нечистое животное, дрянной народец, бесполезный и растленный.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу