Казалось, исполнители скорее умертвят, загонят вусмерть свою паству, чем сами умрут и задавят ликующий бит… но вот Раевский взмыл глумливо с последним задыхающимся «ва-ва-ва-ва… ва-ва»; Фед Федыч, не желая расставаться с ритмом, напропалую покатился с кручи — квадратно переваливаясь, с оттяжкой круша все встречные преграды, и Эдисон обоими локтями обвалился на все клавиши, цинично загубив последний краткий взрыд, всех разлучив танцующих, спаяв, опустошив потерей воедино.
Это было неизвестно, когда она позвонит. Пока Фед Федыч, Птица, Алик вовсю бесчинствовали, заполняя пространство актового зала всхлипами и ревами брачующихся павианов, он, Эдисон, сидел у телефона, щемяще чувствуя немую музыкальность казенного черного ящика с витым шнуром и инвентарным номером: он каждую секунду мог Эдисону дать ее как бы наждачный, поджатым коготком по сердцу царапающий голос. «Милый Боженька, сделай, чтоб она позвонила сейчас, — бесстыдно ходатайствовал Камлаев за свою очень маленькую, но очень жадную и цепкую любовь. — Сделай так, чтоб ее сегодня не позвали замуж, а если б и позвали, то, кроме смеха, это ничего бы у нее не вызвало. И сделай так, чтоб ее соседку, то есть квартирную хозяйку, сегодня поразил сердечный криз, ну, небольшой такой, ну как бы шуточный сердечный кризик, такой, чтобы ближайшие две недели она бы провела в больнице… какая ей, старухе, разница, где коротать свои деньки, в больнице или дома? Ну, хорошо, ну, пусть она хотя бы сегодня не приедет с дачи ночевать, только сегодня, ладно, пусть там сойдет, на Курской ветке, товарняк, совсем без жертв и разрушений, так, только чтоб сегодня движение до ночи было остановлено».
Сейчас взорвется аппарат простуженным, сипящим звоном, мелким дребезжанием, и Эдисон по зову, по царскому ее велению и милости сорвется с места, едва не сбив лобастый пустоглазый бюстик улыбчивого Ленина, метнется опрометью прочь из актового зала, по коридору рок-н-ролльного их капища районного значения, и, выскочив на Раушскую набережную, замашет голосующей рукой или рванет, всесильный, невесомый, за троллейбусом, домчится, доползет, дотащится и встретит ее на Кузнецком Мосту… или же сразу в «Адриатику», или в «Берлин», или в «Союз» — все сплошь ее угодья, где за стеклянными дверьми допущенные внутрь небожители несут к губам наперстки кофе по-турецки или фужеры с «Северным сиянием».
И там, и там швейцар с брыластой песьей мордой, серебряными баками, печальными глазами властелина общепита его, Камлаева, узнает как «мальчишку Аномалии» и без вопросов приоткроет щелку, даст юркнуть в дверь под негодующие вопли разряженной толпы, толкущейся у входа. И он пройдет меж трезвыми и пьяными, между валютными менялами и космонавтами, между фарцой и хоккеистами великой ЦСКА, найдет, увидит наконец ее, Альбину… за самым завидным столом и с оторочкой богато-знаменитых обожателей. Ее и не ее, свою и не свою, с чужим, бесстрастно-гладким, отстраненным, не допускавшим никакого снисхождения, сближения лицом — языческого идола, ослепшего от жертвоприношений, с привычно-коронационно вздернутой главой, с граненой переливчатой каплей, лежащей на груди, в ложбине, как выпот ядовитой ее крови.
Он подойдет и буркнет «здрасте», она его заметит с забывчивой сестринской улыбкой, с остаточным благоволением похлопает по месту рядом со своим бедром, как будто предлагая обожателям подвинуться и посадить «ребенка», представит им его «племянником», «кузеном», «опять ты ничего не ел», «а это вот мой Эдька… правда славный?»… и все они из верности Альбине посмотрят на него, Камлаева, радушно и с оскорбительным оттенком снисхождения: мол, не тушуйся, сосунок, пей, налегай, уж если ты Альбинин родич… Альбина же будет играть участие к нему, «кузену» и «племяннику», безукоризненно, ей это нравится — вот так его рядить и унижать, словно часами заставлять голодную дворнягу стоять на задних лапах, дразня ее кусочком колбасы.
Румяный добродушный богатырь с железными зубами вместо выбитых канадскими профессионалами, великий предводитель нашей первой тройки нападения Альбиной будет снова лицемерно ангажирован следить, чтоб сосунок-«племянник» не хватил коньячного лишка… «режим, режим» — острил хоккейный дуболом; Камлаев злился на нее, на всех этих сияющих скотов и изнурял себя воображением, представляя, как он при всех отвесит ей затрещину, захватит руку, дернет и потащит рывками за собой, обомлевшую, — чтоб показать им всем, вот чья она на самом деле. Но только он переставал держать прилично-постную, почтительную к «старшим» мину, отказываясь быть при ней приятно-незаметным, маленьким и миленьким, как это было между ними уговорено… вот только он вскипал, как тут же властная рука ему впивалась под столом в запястье; она сжимала, нажимала, будто уговаривая: «ну, миленький, прошу, еще немного потерпи, ну, знаю, знаю, так с тобой нельзя…», и в нем все тут же начинало рваться к ней и обмякало, затихало обнадеженно; терзал говяжий медальон, и от неловкого и слишком рьяного нажатия розово-красный, с бурой коркой, увалень соскакивал-соскальзывал под стол под коллективный смех уродов — «перебрал».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу