Нет, ты только представь себе, сказал Лео, я ведь действительно очень люблю Левингера, я люблю его, как родного отца. И вот утонченный знаток, один из крупнейших современных коллекционеров живописи читает в газете о человеке, который погубил, может быть, самое лучшее полотно Рубенса, и который еще совсем недавно был гостем его дома. Ясно, что понять его он не может. Но возможно Вальмен и прав. Я имею в виду, что он, возможно, действительно создал некую философскую систему, которая способна изменить мир. Ни один человек к нему ни разу не прислушался. Ни один человек не стал с ним этого обсуждать. Это ведь должно быть ужасно — нет, подожди! Ты только представь себе! — действительно ужасно, когда знаешь самое главное и видишь, что тебя никто не желает выслушать, тогда получается, что необходимо подать хоть какой-то сигнал. Что уж тогда одно полотно Рубенса в сравнении с целым миром, я имею в виду, если бы у него все получилось. Но тут-то у них и появились основания с полным правом зачислить его в сумасшедшие, вот ведь в чем проблема, они лишь побудили его дать им эти основания для доказательства того, что ему вменялось и прежде, а именно — сумасшествие. Но если дело обстоит так, то в уничтожении картины виноваты все остальные, а отнюдь не Вальмен.
Лео смотрел на Юдифь в каком-то порыве чувств, который оттеснил прочь все звуки, наполнявшие это кафе, и припечатал их к стенам так, что они, казалось, приклеились к ним; он знал, что ему придется еще много часов говорить и очаровывать ее, прежде чем он сможет ее соблазнить, все в нем было полно какого-то напряженного бессилия, и все время — эта улыбка всеведения, которая помогает так легко установить доверительные отношения, и при этом она так беспомощна, когда приходится смотреть в лицо, подобное лицу Юдифи.
Но это ведь полный абсурд, сказала Юдифь, когда человек думает, что он совершенно один и только с помощью своих идей сможет изменить мир.
Почему же? Всегда именно так и было! Зингер, несмотря на свои двадцать девять лет, был необычайно невинен и наивен. Наполеон, например, изменил мир, и шум, который он при этом произвел, проникает в кабинет Гегеля, вдохновляя его на философию, которой снова суждено изменить мир, и так далее. История ведь ничему другому и не учит, кроме как тому, что мир изменяют отдельные личности. Так Зингера учили. Юдифь засмеялась; рот у нее был немного великоват, и это, казалось, придавало особое величие ее смеху, величие в переносном смысле, и было привилегией, доступной лишь избранным. Он был худощав, небольшого роста и подчеркнуто резко, если можно так выразиться, едко безобразен; резко в нем было все: крючковатый нос, резко выдававшийся на лице, узкая щель рта, причем нижняя губа, оставаясь резко очерченной, иногда как-то непристойно плотски выпячивалась, очки с толстыми стеклами в черной оправе, которые он иногда сдвигал на гладко зачесанные назад, казалось, жирные волосы, если очки начинали слишком давить на бородавку на носу. Но Юдифи он нравился, она видела в резких чертах его лица до предела обостренную восприимчивость и доброту, и одновременно — светящуюся в этом лице, но еще не проявившую себя «открытость миру». С трепетом следила она за движениями его маленьких нежных рук и вслушивалась в интонации его речи, в этот чуть заметный и непонятный почти никому акцент, который она сразу распознавала, акцент, представляющий собой сплав бразильского детства и венских родителей. Лео хотел бы знать о Юдифи все, представлять себе каждую секунду той жизни, которую она прожила до сих пор, но она ничего не могла ему рассказать, потому что он, возбужденный крайним любопытством, сам не переставая говорил. Вальмен как тема разговора, хотя теперь уже в некоем обобщающем смысле, по-прежнему занимал его, он говорил о намерении изменить мир и о возможных причинах того, почему человечество принимает сегодня такое намерение за проявление безумия. Нацисты, говорил он, разрушили все, даже самые элементарные представления об истории. И поскольку они все разрушили, поколению, которое было принесено в жертву, а теперь занимается восстановлением, кажется безумным все, что выходит за рамки того, что они восстанавливают. Он говорил все это с ходу, просто так, как говорил всегда, воодушевляясь от того, что все это внезапно приходило ему в голову, говорил просто потому, что Юдифь была рядом, а звучало это так, будто он, делая великое исключение, раскрывает перед ней результаты своих длительных раздумий. Его тезисы странно звучали в городе, который, пройдя огонь и воду, был непробиваемо равнодушен к любым идеям, означающим, что что-то могло быть иначе, чем оно есть, в городе, который удивительно прочно застыл в своем бытии, так что выражение «Вена остается Веной» воспринималось как ложь только потому, что звучало слишком эвфемистично: [5] эвфемистически — описательно, завуалированно
глагол «оставаться» оказывался излишне динамичным. Они отправились в кафе «Спорт» как раз потому, что это было в те времена такое заведение, которое казалось либеральнее этого города, единственное в какой-то степени открытое всему миру место в таком местечке, как Вена, но Лео не замечал уже ни времени, ни места, он не замечал грязи, царящей здесь, где подавалась на закуску романтика того сорта, когда лужица красного вина на мраморном столе уже побуждает к медитации; не замечал он и нетипичную для Вены урбанистичность публики, множество играющих в кости арабов, персов или греков, это кафе было, пожалуй, более урбанистичным, чем сама Вена, хотя некоторые из посетителей были венцами, из тех, что уже повидали мир и теперь со светской дерзостью сидели здесь, кутаясь в канадские меховые манто или перуанские пончо, но большинство здесь составляла все же богемная публика, которая сидела группками и, в отличие от прочих посетителей, усердно упражнялась в сочинении правил поведения в кафе, которые она затем, когда кто-нибудь из них поднимется до уровня владельца подобных кафе, должна будет знать назубок, и тогда ей не будет в этом равных. Но Лео не слышал греческих и французских песен, звучавших из музыкального автомата, не видел людей, сидевших за игрой в кости, не видел и тех, которые что-то обсуждали и кричали, и тех, что, начитавшись Вийона [6] Вийон , Франсуа (ок. 1431 — после 1463) — выдающийся французский поэт, биография которого была насыщена бурными событиями.
и Керуака, [7] Керуак , Джек (1922–1969) — американский писатель, представитель поколения битников.
обложенные томиками стихов, напивались и размышляли на тему, не бросить ли чтение совсем. Не замечал стен, облицованных коричневым деревом, и зеркал, висевших вокруг и словно ослепших. Юдифь же все это отлично замечала, попутно, между делом, как детали, которые, едва она их примечала, тут же как бы размывались в ее глазах, создавая особую атмосферу, — и при этом не переставала внимательно и с удовольствием смотреть на Лео. Атмосфера эта была ей приятна, и это кафе, куда ее привел Лео, напоминало ей своей растрепанной, пестрой и голосистой простотой бар Сарадо на улице Дона Веридиана в Сан-Паулу, в котором до путча она так любила посидеть, место встреч студентов из находящегося поблизости университета Маккензи, место, которому Юдифь обязана своим первым в жизни похмельем, когда выпила слишком много пива «Брахма» и слишком долго вела разговоры о Боге и о вселенной.
Читать дальше