Река сужалась, но все еще была широка, как озеро. У Манауса мы пересекли линию, разделяющую Амазонку и Риу-Негру, черная вода рядом с коричневой посреди реки, два цвета, что там не смешиваются: черная вода смерти, твердая поверхность полированного оникса, коричневая — дубленая и вязкая, ведущая свой рассказ о далях, о девственном лесе. Когда настанет моя очередь, я не знал, пока же — мог слушать и смотреть на других, читая повесть их жизни, словно кто-то придумал ее для меня. Священник слушал рассказ Харриса с таким видом, будто снова оказался в исповедальне, а Харрису вообще не довелось услышать историю патера Ферми, потому что к тому времени он уже исчез. Он был вторым, и мы слушали его, как должны были выслушать всех, это была церемония прощания, торжество случайности, прикрепившей наши жизни к некоему времени, и некоему месту, и некоему имени. И мы были деликатны, мы сами немножко умирали друг с другом, помогали друг другу растянуть ту последнюю секунду — до конца каждой истории, а нам еще нужно было размышлять, и казалось, что на это отведено времени больше, чем мы могли исчерпать. Харриса пырнули ножом в каком-то баре в Гайане, и за те нескончаемые секунды, пока серебристое, поблескивающее лезвие вонзалось в него, ему хватило времени, чтобы сесть в Лисабоне на корабль, совершить это плавание вместе с нами, но все никак не кончался тот смертоносный удар. Что-то там было такое с негритянкой в загаженном борделе где-то в пригороде Джорджтауна, и отсюда, за тысячи километров, он наблюдал, как приближается нож, стиснутый в ревнивой руке, всю свою жизнь он мог бы уместить на том лезвии, и ему бросилось в глаза, насколько логично она прошла и прекратилась, он выбрал именно это слово. Тринадцать минут, разумеется капитан Декобра помнил точно, минули с того момента, как вышел из строя первый из его четырех моторов, до того мига, когда он коснулся морской поверхности. Sound of impact. [59] Звук удара (англ.) .
Он рассказывал об облаке на совершенно чистом небе, которое — солнце было у него за спиной — походило на огромного серебристого человека, они подлетали ближе, и тот разрастался, вытягивался, занимая собою все небо. Тогда он думал не о сотне паломников, возвращающихся чартерным рейсом из Мекки, а о своей жене в Париже и о подружке в Джакарте, и даже, собственно, не столько о них, сколько о двух пустяковых свертках, лежащих где-то на свете, там, внизу, в двух разных холодильниках. Все то, что должно было произойти, продолжало тем временем развиваться, радар в который раз не сработал, и он не сразу понял, что перед ним облако вулканического пепла, выброшенного при извержении Кракатау, он слышал, как один за другим замирают под ним его моторы, температура упала с трехсот пятидесяти до почти ничего, не происходило больше сгорания, что, конечно же, испугало его, он попробовал аварийным зажиганием вновь завести моторы, однако безрезультатно, никакой тяги, и вдруг все стало как во время его первого полета на планере — как давно это было, — вот только теперь под ним самый большой планер из всех когда-либо существовавших, в адском свисте они неслись по воздуху, сзади раздавались вопли, он слышал их, пытаясь перейти на запасные аккумуляторы, включив радиомаяк — сигнал бедствия, и вдруг среди лихорадочной спешки на него снизошло неземное спокойствие, прошел, наверное, целый год, рассказывал капитан, за это время он успел бы написать книгу своих воспоминаний — война, воздушные сражения, бомбардировочные вылеты, те две женщины в его жизни, для них он перед каждым своим отлетом готовил особенный обед и ставил в морозильник, чтобы они вспомнили о нем, пока он находился на другом конце света, пускай это могло показаться смешным ребячеством, но оно всегда втайне радовало его, так же как и сейчас приятно было думать, что потом, когда он уже прекратит быть, те две женщины, которые ничего не знали друг о друге, примутся за обед, приготовленный еще им, к тому времени не существующим больше в мире, и разве нам не кажется это забавным, и, разумеется, нам это показалось забавным, и мы смотрели в его жесткие, как сталь, голубые глаза, и он тоже ушел, прямой, пружинистый, не боявшийся ничего человек, поднимавший в воздух самый большой в мире самолет с такой легкостью, словно тот был сложен из листка бумаги, он доверчиво взял твою протянутую ему руку, я видел, как вы исчезали за стеклянными дверьми салона.
Этой ночью в последний раз мне приснился я сам в своей постели в Амстердаме, но я уже начинал себе — человек в той постели уже начинал мне — надоедать. Эти капли пота у него на лбу, это перекошенное лицо, гримаса, словно он там претерпевает невыносимые муки — а ведь я в полной безмятежности плыл к верховьям Амазонки; этот будильник подле моей кровати, время которого казалось приклеенным к нему намертво, а меж тем у меня успело произойти такое множество событий. Я пришел к выводу, что никакого дела мне до него нет, тамошнее страдание никоим образом не относилось к тому ощущению апофеоза, которое переполняло меня здесь. Теперь нас оставалось всего лишь трое, для человека, выучившего у классических авторов, что повествование должно иметь начало и конец, ситуация складывалась мрачная. Я не мог разбиться в авиакатастрофе, никто никогда не пытался меня зарезать, единственный раз я столкнулся с насилием, когда со мной попытался расправиться Аренд Херфст, но он даже и этого не сумел сделать как следует.
Читать дальше