Боря плохо переносит жару. Вот в Ленинграде и тепло, и солнце совсем другие. Там, по словам Бори, почти всегда можно было на небо смотреть и не прищуриваться. А все равно крыши поблескивали, как будто вот-вот засияют, город весь в таком волшебном мягком свете утопал. Вот только голову поднять — и ты уже от земли оторвался, воспарил, от жизни, от будней, с тротуара, выше, выше, выше деревьев, выше крыш, над водой, над реками и каналами. И полетел. И на город глядишь сверху. Каждый тихий переулочек знаком, каждый уголок… А здесь солнце какое-то не такое — жесткое, грубое.
Боря прощается с тещей, которая уж успела успокоиться и даже погрузиться в какое-то подобие дремоты, и теперь сидит, закрыв глаза. Прямо ей в лицо бьет свет, такой яркий, что даже морщины ее глубокие, будто тупым ножом проведенные, разглаживает. Окна в квартире на юг выходят, так что почти всегда светло. Повезло-то как.
Боре еще работать часа три, а то и четыре, новую квартиру и новые офисы красить. Поначалу, конечно, нелегко было, а все потому, что правая рука у него только до плеча поднимается, выше никак, это врожденное. Но Боря как-то приноровился, красит левой, а правой за стремянку держится. Неудобно, конечно, но час-другой протянуть можно.
Я сижу на ступеньках нашего подъезда и читаю. Такой денек редко выдается: ни в Иммиграционную службу не надо, ни работу искать, ни на метро трястись. И родителей мне сегодня никуда сопровождать не надо, чтобы с английского им переводить, вот я и наслаждаюсь неожиданной свободой.
Боря останавливается рядом со мной и переводит дух.
— Здравствуйте, Борис Моисеевич, — бормочу я.
Болтать с Борей мне совсем не улыбается, не хочется отрываться от книги.
— Господи, как в пустыне, — стонет он. — Сердце уже в голове где-то стучит, а голова того и гляди лопнет. Надо было шляпу надеть.
— Да и вид у вас бледный, Борис Моисеевич, — говорю я, — в лице ни кровинки. Вам бы лечь, отдохнуть. Вот даже родители мои отдыхают.
Я киваю в сторону подъезда.
Боря слегка улыбается.
— Спасибо, молодой человек, ничего не скажешь, уважил. Вот только кое-кому работать надо, не всем же весь день в постели лежать или книжку почитывать.
— Мои родители вчера целый день… — начинаю было я возмущенно.
— Да ладно тебе, — перебивает меня Боря, — я ж не со зла. Когда-нибудь поймешь, что не надо каждое слово так серьезно воспринимать. Да, опять забыл, тебе сколько лет?
— Четырнадцать.
— Ну да. Завидую.
На работу Боря явно не торопится. Вместо этого плюхается рядом со мной на ступеньку — «так, отдышаться минутку» — и во всех подробностях пересказывает весь свой день. А больше всего любит про свою тещу потрепаться:
— Да чего она так мучается-то, кто ее заставляет? Каждый день к заливу и обратно таскается. Точно, когда-нибудь солнечный удар получит, — добавляет он, помолчав, — или инсульт случится. А чего удивительного, в семьдесят два-то года!
Мимо проносится маленький чернокожий сорванец в футболке с надписью «Superman», и Боря с улыбкой провожает его взглядом.
— Да-да, маленькие-то они все милые какие, — размышляет он вслух, — а вот подрастут и начнут нас резать! Пора бы им научиться вести себя как цивилизованные люди… Им даже в метро спокойно не сидится.
Мне хочется как-то возразить, но возразить я не успеваю, потому что Боря качает головой и говорит:
— Ну, вот я медленно в какое-то подобие своей тещи превращаюсь. А с другой стороны, негры сами хороши. Чего они с нами, евреями, так по-хамски-то, неужели не понимают, что только врагов себе наживут? Само собой, — поспешно добавляет он, — уж если теща совсем разойдется, я ее одергиваю, а уж брюзжанье ее да оскорбленную мину я как-нибудь вытерплю. Ты еще мал, где тебе понять, когда надо уступить, а когда сопротивляться. Да, кстати, я тут как раз историю одного молодого одессита вспомнил, — неумолимо продолжает Боря, хотя я откровенно зеваю. Я осознаю, что от Бори мне не избавиться, бессильно склоняю голову и закусываю губу.
И все-таки я и разморенный жарой слежу за Бориной историей, и он опять рассказывает ее немного по-другому, не так, как в прошлый раз, драматичнее, что ли.
Не успели Боря и его жена Галя прилететь в Америку, как решили навестить «одессита», старого знакомого, из числа первых советских эмигрантов, обосновавшихся на Брайтон Бич. Тогда этот квартал населяли почти исключительно негры и пуэрториканцы. Поскольку русское слово «негр» очень похоже на американское «negroe» или еще менее лестное «nigger», а чернокожие подростки чуть ли не с бранью накидывались, когда замечали, что о них говорят, то советские иммигранты стали называть представителей этой «опасной расы» по-своему. Но скоро русское словечко «черные», а тем более неудачно выбранное «шоколадки» — сами «шоколадки» научились узнавать, и тут уже одной бранью дело не ограничилось. Тогда русские эмигранты придумали другие обозначения — «снежинки», «Белоснежки», «бледнолицые», «белые карлики» и тому подобное.
Читать дальше