Но почему этот вопрос не дает мне покоя тоже?
«Почему, — спрашиваю я себя, — когда стали переиздавать русскую философию, Николай Федоров прошел мимо меня? Почему я не заметил его?»
Я вспоминаю конец восьмидесятых, настоящий книжный бум. Толпы у лотков, очереди в магазинах. «Кого я читал тогда?»
Это был Бердяев — конечно. На газетной бумаге, в мягких обложках. Многотысячными тиражами, которых все равно не хватало. Я читал его как откровение, залпом.
«Так вот в какой стране я живу!» Задыхался от возбуждения.
«Вот какой у нее замысел!»
В отделах обмена книг (были такие при букинистах) Бердяева можно было выменять на Агату Кристи или Чейза.
Прекрасно помню это ощущение — превращение воды в вино, ничего в золото. Или купить шальной экземпляр в газетном киоске на Пушкинской, где «Московские новости» (откровение в киоске, нормально).
Почему именно Бердяев? Почему сперва он, а после другие (Розанов, Лосев, Флоренский, Шпет)? Я объясняю это довольно просто — тем, что юноше требовалось обоснование страны, ее смысл. Юноше казалось, что связь с той страной сразу после распада Империи Зла восстановится. Что у меня появится великое прошлое — ведь то, что я учил в «Истории СССР-КПСС», прошлым я назвать никак не мог. Тогда мне казалось, что с падением СССР программа по реализации сверхзамысла страны, о котором говорил Бердяев, включится автоматически. Не может не включиться — после того, как они тут жили. Каких дров наломали.
А тут Федоров, музей на кладбищах. Сыны, отцы. Троица. Неурожаи. Слишком фантасмагорично — и вместе с тем уж очень обыденно, бытово. По сравнению с бердяевским-то волхованием о судьбах Родины, о сверхъидеях. О миссии.
Но проходит четверть века, и круг — кто бы мог подумать! — замыкается. Страна погружается в привычный и потому не очень страшный сон. В серую партийную спячку, изредка прерываемую терактами и показательными судами. Олимпиадами и юбилеями. Пожарами и техногенными катастрофами. Сквозь наспех, легкими чернилами набросанный в 90-х текст «новой, свободной России» в людях старшего поколения все отчетливее проступают старые, вбитые в комсомольской юности догмы. Они то ярче, то тусклее, да. Но они есть, никуда не делись. Сохранились — там, на самом жестком из дисков нашего сознания. И ты с ужасом понимаешь, что ничего другого эти люди так и не приобрели — за все отпущенное время. Не поменяли, остались со своим недалеким прошлым. Предпочли его — будущему.
Давно забыты и Бердяев, и Розанов, и Флоренский. Нет иллюзий, что история может пойти в ту сторону, куда они показывали. Что русский европеизм возможен не только в отдельных умах, не исключительно на бумаге. Пророком оказался не Достоевский, а Чаадаев. Миссия невыполнима — нет ни объекта, ни субъекта этой миссии. Старый материал безвозвратно уничтожен, а новый видоизменен. Какая уж тут миссия! После всего, что случилось за последние десять лет, сомнений почти не осталось.
«Простите, отцы-философы, не оправдали».
И вот однажды по дороге в деревню я заезжаю в Торжок. Я набираю продуктов, а заодно заглядываю в книжный, купить почитать (деревня возвращает наслаждение чтением). И вот в книжном мне случайно попадается томик Федорова.
И я приезжаю в деревню, открываю книгу.
Боже мой, как все просто и правильно. Как точно — стоит поменять «кладбище» на «прошлое» («…для спасения прошлого нужен переворот радикальный, нужно центр тяжести общества перенести в прошлое…»).
«Где мое прошлое?» — спрашиваю себя.
«Кто наследует этот заброшенный погост и разрушенную церковь?»
«Льнозавод и Дом культуры?»
«Гнилые избы?»
«Кто наследник времени, когда все это стояло нетронутым?»
«А кто — когда было разрушено?»
«Какое прошлое брать за основу, за образец? За точку от счета?»
Клубок вопросов кажется неразрешимым. Так вот откуда эта страсть — обнулять прошлое! Еще недавно я готов был объяснить этот феномен всеобщим российским пьянством (по принципу «вчерашнее лучше не вспоминать»). Но, боюсь, тут вещи посильнее русского пьянства.
И еще один вопрос: если это не наше кладбище — то где наше кладбище?
Я медленно возвращаюсь по аллее в деревню.
Деревья в небе обметаны звездами, за лесом стучит карьер, подчеркивая тишину, которая в этих местах — оглушающая.
Человек живет прошлым, говорю я себе. Причем буквально, бытово — прошлым как накопленным опытом. Ничего, кроме собственного опыта — то есть прошлого, — у человека просто нет. И этот опыт, это прошлое есть макет будущего, ведь каждый твой шаг во времени мотивирован этим опытом. Но точно так же живут и общества, и страны. Стоят цивилизации. Объявляя отношение к прошлому, ты показываешь расчетное будущее. То, чему берешься соответствовать дальше. Чего придерживаться.
Читать дальше