Что до меня, то от этого первосвященника в очках в металлической оправе, с суровым взглядом я был не в восторге. Я видел, что он несчастен, а несчастных людей я побаивался уже в ту пору. Конечно, никто не может быть виноват в том, что он несчастен, а вот в том, что это заметно, что он это демонстрирует, — да. «Пусть изволит скрывать!» — категорично заявил я бабушке. Ее строгость никогда нас не устрашала, а делала равноправными. И даже не равноправными, а свободными.
74
В Майке нам разрешалось многое — например, разрешалось вести себя как положено, разрешалось работать, помогать по хозяйству, играть, когда наступало время для игр, заполнять каждый миг каким-то осмысленным делом. Не разрешалось только одно — лгать. Ложь считалась тягчайшим грехом в любой ее форме и степени. И как бы мы ни хитрили-мудрили, как бы ни выкручивались, мобилизуя весь свой немалый уже детский опыт, но если кто-то из нас заслуживал разоблачения, то оно было неотвратимо. У бабушки из Майка час истины бил перманентно, круглые сутки — ку-ку, ку-ку, ку-ку.
Наказания были суровыми. И, естественно, справедливыми. Но это последнее обстоятельство нас не интересовало, хотя обычно ребенку такие вещи не безразличны, но бабкина строгость была столь ошеломляющей и безмерной, что от неожиданности у нас всякий раз перехватывало дыхание. Мы только рты разевали, как рыбы. И потому для нас оставалась незамеченной та железная логика, знать о которой нам было бы вовсе не лишне.
Ну кто мог подумать, уразуметь, что ежели некто (иль нечто) является тварью Божией, то факт сей имеет последствия столь серьезные, что эту тварь нельзя, например, перекинуть через забор? Про забор следует непременно заметить, что построен он был из камня (патрон-основатель монашеского скита, который когда-то существовал в Майке, позволил использовать для строительства даже находившиеся поблизости римские руины, а также «забирать невозбранно из замка нашего, Гестеша, камень тесаный, что в строении свален привратном, чуть подале от внешней стены»), иными словами, забор был для взгляда непроницаем, что когда-то служило определенной цели — изолировать кельи братии от внешнего мира, а ныне — уже не целью, а следствием сего обстоятельства было то, что траекторию твари Божией, которую зашвырнули через забор, проследить можно было только до середины, а дальше о ней можно было только догадываться, к тому же мы не могли получить подтверждение расхожему представлению, будто тварь сия приземляется непременно и обязательно на четыре лапы; зато мы имели возможность с замиранием сердца биться об заклад, сколько времени проведет в полете это бескрылое существо, ибо волнующий момент приземления поддавался все же определению — достаточно было закрыть глаза и с благоговейной сосредоточенностью, как это делают минометчики, считать: двадцать один, двадцать два, двадцать три, ба-бах! (в данном случае: шмяк!)
Непревзойденным асом в этом деле была сестренка — меня почему-то смущала конкретность кошки, то, что у нее (у кошки) было имя, иначе говоря, именно то, что они — твари Божии. Сестренку это не волновало, ее занимал только сам процесс метания, изящество траектории и подсчет секунд.
Постепенно воздушное пространство двора, будто пташками певчими, заполнилось летающими кошками. Разоблачение было уже только делом времени. И оно наступило. Бабушка без лишних слов пригласила нас к себе в комнату. Она не спрашивала, что случилось, она это знала, не спрашивала кто — знала, что мы, все вместе, не важна была для нее и мера участия, «кто выше кидал» ее тоже не интересовало, как не интересовали и смягчающие обстоятельства наподобие угрызений совести, короче, в детали она не вдавалась. В руках она держала арапник.
— Это что? — спросила сестренка, которая всегда задавала вопросы.
— Арапник, собак лупить, — доходчиво объяснила бабушка, что подействовало на нас успокаивающе, так как мы собаками не были, хотя отец нас и называл так порою, когда был в хорошем расположении духа. Лицо бабушки, на первый взгляд, тоже не предвещало того безумного урагана, который вскоре на нас обрушился. Но тогда мы уже не смотрели на бабушкино лицо — оно, может, и к лучшему, — а съеживались, как могли, под ударами, пытаясь как-то защититься. На каждого пришлось по две плети, и когда мы очухались, ураган уже миновал.
Спины наши сладко чесались, по ним, оставляя приятное ощущение, занятно бегали мурашки. Мы засмеялись. Все, кроме бабушки, которая не сердилась на нас из-за этого смеха, она вообще не сердилась на нас, по-видимому, она легко и с глубоким внутренним убеждением следовала принципу: ненавидеть не нас, а наши недостатки. Не знаю… Зато она знала, что ощущение сладкой щекотки скоро сменится жгучей болью и ломотой, и на спинах наших набухнут кровавые рубцы шириною в палец. Тело словно разрезали по рубцам — того и гляди развалится на куски. Так что мы и пошевелиться не смели. Что было самое странное — новая, крадущаяся походка, словно мы пытались незаметно скрыться. От бабушки, от закона, от самих себя? Отвратное ощущение.
Читать дальше