Страшнее террора была для меня абсурдность происходившего. Мне страшно, когда я вообще не понимаю кого-то или чего-то. Ведь не могу же я исходить из того, что человек сам не ведает, что творит, хотя иногда такое предположение может быть самым полезным. Я убежден, что абсурдность идет от неверия в Бога. Ведь если лишить человека бесконечного горизонта, то взгляд его спотыкается.
— Вот и ваш коммунизм походит на такой спотыкающийся взгляд.
— А может, беда как раз в самом зрении? Бегает взгляд — вот и спотыкается! Вам не кажется, что слепой — самый спокойный из созерцателей?
— Ваши парадоксы меня утомляют!
— А меня — ваша логика! — И добавил, что христианство и есть тот слепой, устремивший свой взгляд в бесконечную пустоту горизонта.
— Вы дерзите?
— Нисколько, ваше сиятельство.
Я охотно ему поверил.
И еще раз вернулся к абсурдности, поскольку моя антипатия к большевизму происходила не от того, что я потерял состояние, и даже не от ужаса при виде пролитой крови, а в первую очередь от созерцания абсолютной разнузданности, бескультурья и почти неуловимой глупости , которые проявлялись, когда эти бестии проводили в жизнь свои идеальные, как они полагали, марксистские принципы.
— Почти не уловимой глупости… — Штерк пробовал слова на вкус, как голодный, — но не с той, упомянутой им, дикой жадностью, а напротив, как человек, понимающий толк в словах и расслабленно, не спеша ими наслаждающийся. — Почти неуловимая, почти не уловимая глупость… это красиво… а ведь глупость — могучая сила.
И голод могучая сила, и глупость могучая сила! Похоже, революционер Штерк обрел наконец могущество, которого ему не хватало. В любом случае, он, видимо, думал о нем больше, чем все члены нашей несчастной семьи, вместе взятые. Впрочем, это unfair idea [93] Несправедливая мысль (англ.).
.
— Практика, ваше сиятельство, и вашей семье это хорошо известно, — тут Штерк покраснел, — непременно предполагает некое отдаление от идей, содержит в себе элементы интеллектуальной лени, нерасторопности. Что слово „глупость“ отражает достаточно точно, хотя, несомненно, размывает представления об ответственности. Вспомним, граф, о весьма продолжительной, славной и, я бы сказал, многотрудной истории церкви.
— Уж не хотите ли вы сравнить Святую Церковь с системой Советов?
— Нет, конечно, хотя надо заметить, что в обоих случаях мы имеем дело с общественными институтами, созданными, управляемыми, причем управляемыми в своих интересах, людьми. — Он с трудом перевел дыхание и выложил последний козырь: — А что касается некоторых злоупотреблений, то нельзя же списывать их на эти учреждения как таковые.
Как же часто мы слышали это во время последующих исторических катаклизмов; когда мы спрашивали у так называемых здравомыслящих социалистов, как же так, неужели все эти ужасы неотъемлемы от их гениальных планов по осчастливливанию человечества, то чаще всего слышали в ответ как раз это: злоупотребления отдельных личностей нельзя списывать на теорию в целом.
— Удивительно, как успокаивают всех вас разные лозунги и бонмо!
— А что, граф, разве десять заповедей — не коллекция подобных бонмо? Не убий! Остроумно, не так ли?! Две тысячи лет христианства! Две тысячи лет войны! Не убий! Неужели вы не находите это смешным? И мы еще не коснулись остальных девяти!
— Нет, нет! Вы и ваши товарищи подменяете мысль остроумием, а вместо истины у вас machbarkeit — то, что может быть сделано, то и истина. Ну а то, что может быть сделано, то в порядке вещей. И на место любви, таким образом, заступают поиски радости. То, что есть, существует, то вы и принимаете. Но Иисус говорил не так, Штерк!
— Иисус, ваше сиятельство, нам не помощник. Он и себе-то не смог помочь. Иисус играет на вашем поле. И никак не на нашем.
— Как у вас язык поворачивается!
— Извините. — Он улыбнулся еле заметно, и я, не знаю уж почему, тоже слегка улыбнулся.
Больше мы с ним не разговаривали. Говорить больше было не о чем. Да, беседа была похожа скорее на жадное поглощение пищи, нежели на изысканный ужин. И теперь мы насытились, так и не обретя удовлетворения. Мы испытывали сомнения, неуверенность и поэтому погрузились в молчание.
И тут, точно по команде, мы повернулись к большому, выходящему в парк окну. За окном буйствовала весна, густые кроны деревьев в надвигающейся темноте сливались в сплошной шатер, сад мягко обволакивали коричневато-серые сумерки, сквозь которые проступали мерцающие пятна зелени и розовато-сиреневая полоска заката.
Читать дальше