Так Глобуш Венгерский научился плавать. Из этого мы видим, что функции Фини и Феверль в его владениях граничили с гротеском.
Внешне они, казалось бы, ко всему привыкли, но новое все же присутствовало здесь, очищенное от всего лишнего. Я бы сказал, оно уже не суетилось на маленьких ножках, а было ядром нового, то есть покоилось в неподвижности. Любая перемена — чудо. Они уже не просыпались после полудня и из своей спаленки не видели голой стены, окружавшей двор; их комната теперь была так просторна, так она пахла древесиной, а военная школа плавания превратилась в большое озеро, и откос Дунайского канала стал плоским каменистым пляжем; обе они сделались всем так нужны и полезны, что со двора то и дело слышалось: «Фи-иини!» или: «Фе-е-еверль!» По воскресеньям для поездки в церковь запрягали две фуры, первой всегда правил Глобуш; так они ехали полтора километра до церкви. Фуры были украшены красными, белыми и синими лентами, а также зелеными ветками. Перед церковью за гиппопотамом в надлежащем порядке становились мужчины и женщины, и все торжественно входили в церковь. А после службы в том же порядке отправлялись в трактир. Вино там было даровое, его пили за счет хозяина.
И мускулы больше не болели, как в первые дни, они даже думать о них забыли. Видя, как новая жизнь Фини и Феверль входит в свое русло, перерастая в доподлинно беспорочное бытие, мы задаемся вопросом: неужто оно когда-то было исполнено порока? Медленно и постепенно уходило их время. Все равно, наблюдаем мы за жизнью обеих сейчас, поздней осенью, или зимой (когда, помимо всего прочего, в церковь ездят на санях), или год спустя, а то и десять лет. Новое стало старым, и все же как новое оно высилось на горизонте, вызывая их плодотворное удивление. В 1900 году они уже были крепко и грубо сшитыми старыми женщинами.
По субботам Фини и Феверль, как правило, освобождались уже после полудня.
Управляющий Гергейфи, низкорослый венгр, хорошо относившийся к обеим подругам, подарил Феверль пару высоких сапог, так как она время от времени работала в хлеву, а в сапогах можно было без опаски ступать по навозу. Сапоги, которые пришлись ей как раз впору, Феверль восприняла словно высокое отличие и с той поры носила их каждый день, как почетную эмблему. В субботу под вечер, вскоре после того, как Феверль получила этот неожиданный подарок, померила и почистила обновку (в чистке сапог обе они уже приобрели немалый навык), она стала взад и вперед ходить по их огромной комнате, покачиваясь от гордости.
— Хорошие сапоги, — сказала она, глядя на свои ноги.
— Как у настоящей венгерки, — заметила Фини, сидевшая на кровати. И правда, на сапогах впереди несколько загнутого носка красовались маленькие кожаные розетки, какие еще можно было видеть на гусарских сапогах старой армии.
— Я их теперь буду каждый день носить.
— Только не в церковь.
— Неужто я явлюсь в церковь в сапогах…
— И я так думаю. В церковь-то не входят в сапогах…
— Да, в церковь нельзя…
— Очень красивые сапоги. Только в церковь ты их не надевай. Вообще-то носи. А в церковь нельзя.
Гете в одном письме пишет Шиллеру: «Поэзия, собственно говоря, основана на изображении эмпирически патологического состояния человека». У нас же, поскольку здесь еще могла бы идти речь о поэзии, в отношении обеих этих простодушных идиоток, патология, так же как и пафос, начисто отпадают. На чем же прикажете нам основываться? Такие фигуры можно разве что выбросить из повествования, поскольку степень их наивной глупости стала уже непереносима и превратилась в издевку над любым искусством. (Да искусство уже не нуждается в ней.) Итак: пошли вон! Каждой из вас причитается хороший пинок по толстой попке; конечно, смягченный — пинок мягкой домашней туфлей, войлочной туфлей. Но не сапогом. Ни в коем случае.
* * *
Теперь, когда мы уже счастливо отделались от этой двойной фигуры — ибо, возможно, только при спасении девочки Феверль и Фини были отличны друг от дружки (правда, у нас еще остаются бр. Клейтоны), — мы можем вернуться к Мюнстереру, которому после выезда упомянутых дам или именно из-за этого выезда жилось нисколько не лучше, впрочем, он ничего другого и не ждал. Конечно, весьма парадоксально, что эти дамы, слева и справа его фланкировавшие, мешали ему, если можно так выразиться, «стать Хвостиком». Ведь сам-то Хвостик много лет с двух сторон был тесним этими особами.
Мюнстерер плохо спал.
Часто лежал, уткнув лицо в подушки.
Читать дальше