После этого разговора все ему показалось лишенным смысла. Однажды он сел в автобус. Как у большинства его знакомых, машины в то время у него не было. Вдруг он подумал, что до самого этого часа все люди были для него как бы покрыты целлофановой пленкой, которая отчуждала их, защищала и делала неизмеримо красивей, теперь же, в автобусе, когда он рассматривал пассажиров, создавалось впечатление, будто пленку эту внезапно сорвали. Он увидел лица, жесты, ухватки, говорившие об уродстве не только физическом, но и духовном. Все было не таким, каким он до сих пор видел. Он существует, всегда существовал в свинском мире. За белоснежным фасадом рыли землю боровы. Действительность проявляла решительную враждебность его воле. На первом попавшемся углу он вышел из автобуса, не в силах терпеть это зрелище. Дошел пешком до своего жилья на улице Сена и несколько дней провел в постели.
У него был жар. Он стал подозревать, что не оправился после операции, ощущая по множеству признаков, как болезнь развивается и пожирает его организм. Работа опротивела ему, начались неприятности из-за допущенных им промахов. Друзья раздражали его; по вечерам он, как отшельник, запирался у себя дома и не отходил от зеркала, изучая свою грудь, шею, пах, подмышки. Он попросил на работе отпуск по состоянию здоровья и несколько дней провел в Халапе. Все труднее было ладить с отцом; узость отцовских взглядов, отцовская тупость бесили его. Разговаривать с отцом стало невозможно. Недавняя революция на Кубе совсем свела его с ума; забастовка докеров в Темпико, демонстрация учителей в Нижней Калифорнии, протест против повышения цен на маис — все казалось отцу зародышами бунта; он боялся экспроприации своих ферм, прибылей от кофе и домов; старый друг, кубинец, бывший когда — то его компаньоном по ликерному заводу, писал отцу из своего убежища в Тегусигальпе ужасающие письма. Несколько лет назад он еще говорил с отцом о старых фильмах, об актрисах далекого прошлого, и это всегда приводило старика в хорошее настроение, но теперь потерял охоту. Ему больше нравилось дразнить его, видеть, как он глупеет от злобы и страха. К тому же с некоторых пор кино для отца как будто утратило свою притягательную силу. Он позабыл имена, которые так долго были окружены для него магическим ореолом. Единственной оставшейся ему страстью была забота о своих доходах. Однажды во время спора он заявил отцу, что хочет посетить Кубу. Он знает, что скоро умрет, и, прежде чем это случится, хотел бы поближе посмотреть, что происходит в мире. Он уволится с работы и проведет несколько недель в Гаване, своими глазами увидит, что это за революция, которая нагнала столько страху. Только упоминание о близкой смерти избавило его от, бури возмущения. И он понял, что родители сами убеждены, будто он безнадежно болен раком, что опухоль околоушной железы повторится и на этот раз операция будет ни к чему.
Он вернулся в Мехико и, обдумывая предстоящее путешествие, решил расширить его. Почему бы ему не повидать Европу? Скупость отца до сих пор не позволяла этого. Он объездит континент, пока будет в состоянии двигаться (возможно, им овладело желание побывать там, где жила Эльза, самому увидеть фрески Беноццо Гоццоли и Луки Синьорелли). Почти не понимая, что делает, он изъял свои вклады, опустошил квартиру, продал мебель и картины. И так верил, будто отправляется в последний путь, что спустил свою библиотеку по смехотворно низкой цене. Вернется он только умирать. Трех-четырех книг будет более чем достаточно. Он купил место на «Марбурге», немецком грузовом судне, которое принимало и пассажиров; оно доставит его в Бремен. Все дела он устроил с поспешностью приговоренного к смерти. В конце концов стало ясно, что не видать ему ни Гаваны, ни Камагуэя, ни Сантьяго, ни революционного восторга, в чем и признался он себе с легкой грустью, но ведь можно посетить какую-нибудь из социалистических столиц; он знал, что стоило посмотреть Будапешт или Прагу.
Болезнь, близость смерти, несомненно, также разрыв с Эльзой и неспособность снова завоевать ее (хотя в этом он не хотел признаваться) привели к тому, что он взглянул на свою страну, свою работу, занятия литературой, свое прошлое с невыразимым разочарованием. Не сделано ничего, чем можно было бы гордиться. Его работа в министерстве, совершенно бесполезная, была просто одним из способов грабить казну. Его литературная продукция составляла две малюсенькие книжечки рассказов, о которых он стеснялся даже упоминать. Начинал он писать с увлечением, со страстью; однако теперь ясно видел, что результаты ничтожны; ему не удалось достигнуть того, к чему он стремился, и он почти утратил желание повторять свои попытки. Особенно угнетало его ежедневное общение с глубоко развращенной средой. В этом смысле пример Гильермо Линареса — историка, перед которым он преклонялся несколько лет назад, молодого учителя, с которым в университетские годы чувствовал себя связанным общностью интересов, — показал ему скудость всех его тщеславных притязаний. Он словно увидел себя в кривом зеркале. Он перестал уважать Линареса, как многих, как многое, после второго своего пребывания в больнице; теперь он убедился, что друга его ничуть не интересовали идеи, двигало им только стремление устроиться. Линарес, повторял он с презрением, наиболее очевидный пример растления интеллигенции, порожденного личным честолюбием. И для него самого все могло превратиться в разменную монету. Он больше не думал ни о создании значительного очерка, ни даже о литературном авторитете, а только о статейках, непосредственно воздействующих на публику и способных тотчас принести ему успех. Каждая его похвала или хула должна была вызывать немедленный эффект. Его обуял страх превратиться в Линареса. Пав духом, он вообще перестал писать, ожидал Годо, как не раз упрекала его Эльза, хотя, возможно, дело было даже не в этом, а в обыкновенной лени или, если уж говорить начистоту, в отсутствии таланта.
Читать дальше