Около шести утра мы подъехали к Французскому кладбищу. Дедушка отдал еще один золотой из своего змеиного пояса сторожу, застывшему от холода, и тот нас впустил внутрь. Дед захотел посвятить серенаду донье Клотильде в ее гробнице, и марьячи спели «Путь на Гуанахуато» под аккомпанемент арфы, прихваченной из кабаре, «жизнь ничего не стоит, не стоит жизнь ничего». Генерал им подпевал, это была его любимая песня, она несла с собой столько воспоминаний юности, «путь на Гуанахуато, весь народ наш прошел его».
Мы расплатились с ансамблем марьячи, условились скоро опять увидеться, друзья до гроба, и отправились домой. Хотя в этот час движения на улицах почти не было, мне не хотелось гнать. Мы оба, дедушка и я, возвращались в свой дом на этом нерукотворном кладбище, которое возвышается на юге города Мехико и называется Педрегаль. Немой свидетель никем не виданных катаклизмов, черный грунт над умершими вулканами, прикрывающий вторую Помпею. Тысячи лет назад лава окутала ночь раскаленными испарениями, никто не знает, кому там пришлось погибнуть, кому — спастись. Кое-кто, в том числе я, полагает, что вообще не следовало нарушать это великолепное безмолвие, которое было словно календарем сотворения мира. Много раз, в детстве, когда мы еще жили в Колонии Рома [25] Колониями в Мехико называются старые районы города.
и была жива моя мама, меня возили туда, и я смотрел на пирамиду Копилько, где камень венчает камень. Помню, все мы вдруг умолкали при виде этого мертвого пейзажа, властелина собственных сумерек, никогда не рассеивавшихся яркими (в ту пору) утренними зорями нашей долины, вы помните, дедушка? Это мое первое детское впечатление. Мы каждый день отправлялись за город, потому что тогда загородные места были совсем близко от центра. Я всегда ехал туда на коленях одной служанки — няни моей, наверное? Ее звали Мануэлита.
Теперь, возвращаясь в наш дом на Педрегале с захмелевшим и взгрустнувшим дедом, я вспоминал, как строились здания Университетского городка и как был разукрашен вулканический холм; Педрегаль напялил стеклянные очки, облачился в тогу из цемента, намазал губы синтетическими красками, инкрустировал щеки мозаикой и накрыл черноту грунта тенью еще более темного дыма. Тишина разорвалась. По другую сторону обширной автостоянки, около Университета, были разбиты Сады Педрегаля. Определился стиль, объединяющий строения и ландшафт нового жилого района. Стены — высокие, белые, синие, красные, желтые. Сочные краски мексиканских праздников, дедушка, и традиционные формы испанских крепостей, вы меня слышите? Холм покрылся драматическими, голыми растениями, украшенными лишь редкими броскими цветами. Двери наглухо заперты, дома словно в поясах целомудрия, а цветы широко раскрыты, как окровавленный рот, как рот потаскушки Худиситы, которую вы уже не смогли взять, а я взял, только зачем, дед.
Мы едем вдоль Садов Педрегаля, мимо спрятавшихся за стенками коттеджей, почти одинаковых — японский домик, скрещенный с Баухаузом, — современных, одноэтажных, с низкими крышами, широкими окнами, бассейнами, садиками на камнях. Помните, дедушка? Все эти участки были обнесены сплошной стеной, и попасть туда можно было только через несколько решетчатых ворот, охранявшихся сторожами. Жалкая попытка сохранять урбанистскую девственность в такой столице, как наша, проснитесь же, дедушка, посмотрите на предрассветный Мехико, на этот город, добровольно заболевший раком, жадно глотающий земли вокруг себя, утративший всякое чувство стиля, город, где не видят разницы между демократией и собственническими устремлениями, между равенством и вульгарным панибратством; смотрите на него, дед, таким мы видим его этой ночью, возвращаясь от музыкантов-марьячи и шлюх, смотрите на него сейчас, коща вы уже умерли, а мне перевалило за тридцать, на город, стиснутый широченными поясами нищеты, где легионы безработных, беглецы из деревни, миллионы детей, зачатых, дед, среди стонов и вздохов; наш город, дед, не потерпит никаких оазисов исключительности. Огораживать такое место, как Сады Педрегаля, было все равно что холить ногти, но давать телу гнить заживо. Пали решетки, ушли сторожа, прихоть новых строителей навсегда отменила карантин нашего элегантного лепрозория, а лицо моего деда стало серым, подобно бетону автострады. Он уснул, и, когда мы добрались домой, я понес его на руках, как ребенка. Такой легкий, иссохший, кожа, прилипшая к костям, и странное выражение лица: полное отрешение от жизни, хотя жизнь до отказа набила его голову воспоминаниями. Я положил деда на кровать, а мой папа ждал меня у порога.
Читать дальше