Ровнехонько три утра, теперь мы в заведении у Бандиды, где меня хорошо все знали, сама хозяйка нас радостно встретила: какая у тебя прелестная пижама, Плутарко, и ей очень лестно, что пожаловал сам знаменитый генерал Вырвихвост, и какая прекрасная мысль приехать вместе с марьячи, и пусть нам сыграют «Семь лиг», она сама, хозяйка, споет эту песню, потому как это ее сочинение, «Семь лиг» — так звали любимую лошадь Вильи, угощайтесь-ка ромом, а вот мои девочки, все только что из Гуадалахары, все очень молоденькие, вы, мой генерал, будете, может, вторым за всю ихнюю жизнь, который их тронет, а если желаете, я вам предложу совсем свеженькую, как говорится; какой же ты умник, Плутарко, вот так, на коленочки к генералу, Худита, ну, не ленись, ой, донья Чела, он сейчас свалится, даже мой дедушка не такой дряхлый, слушай, дрянная девчонка, это мой дед, и относись к нему с уважением, не надо меня защищать, Плутарко, сейчас эта ночная бабочка увидит, что Висенте Вергаре еще рано на свалку, я еще сам завалю кого хочешь, пойдем Худисита, ну-ка, где твоя койка, увидишь, что такое мужчина, я бы хотела увидеть монетку, вот, посмотри, держи ее, ой, донья Чела, он мне дал золотую монету, значит, старик прикатил к нам с мошной, «когда лошадь Вильи свисток паровоза слыхала, она останавливалась и ржала»; выбирайте, ребята, сказал мой дедушка музыкантам, помните, что вы — мое войско, мои орлы, не стесняйтесь.
Я остался ждать в зале, слушал пластинки. Дед и марьячи увели всех девчонок. Я выпил целую бочку и считал минуты. Когда перевалило за полчаса, меня стало одолевать беспокойство. Я поднялся по лестнице на второй этаж и спросил, где работает Худисита. Горничная подвела меня к двери. Я постучал, открыла Худисита, очень маленькая без каблуков, раздетая. Генерал сидел на краю кровати, без брюк, в носках, державшихся на красных подвязках. Он взглянул на меня глазами, полными слез, которые иногда против воли ползли по его лицу, как по стволу старого кактуса. Взглянул на меня с печалью.
— Не смог, Плутарко, не смог.
Я схватил Худиситу за голову, вывернул ей руку, девчонка припала к моему плечу, визжала, не виновата, я сделала все, что он требовал, работала на совесть, я его не обворовала, пусть на меня так не смотрит, я верну золотой, если хочет, только пусть не смотрит на меня с укором, пожалуйста, отпусти меня, мне очень больно.
Я еще сжимал ее руку, еще держал за курчавые волосы, когда увидел в зеркале ее лицо дикой кошки, с крепко сомкнутыми глазками, с острыми скулами, с губами, покрытыми слоем серебристой помады, мелкие, но острые зубы, потную спину.
— Такой же была моя мама, дедушка? Такая же тварь? Вы это хотели сказать?
Я отпустил Худиситу. Она выбежала, прикрывая грудь полотенцем. Я сел рядом с дедом. Он не ответил. Я помог ему одеться. Он пробормотал:
— Может быть, Плутарко, может быть.
— Наставляла папе рога?
— Ходил как олень, а потом его бросила.
— Почему же?
— Не нуждалась, как эта.
— Значит, делала так ради удовольствия. Что ж тут плохого?
— Плоха неблагодарность.
— Наверное, отец был не по ней.
— Тогда шла бы в кино, а не в мой дом.
— Выходит, мы оказали ей большую милость? Лучше бы папа был мил ей в постели.
— Знаю только то, что она опозорила твоего папу.
— По необходимости, дед.
— Как тут не вспомнить мою Клотильду.
— Говорю вам, она это сделала по необходимости, равно как вот эта девка.
— Я тоже не смог угодить ей, парень. Наверное, не хватает практики.
— Дайте-ка, я научу вас, дайте освежу вашу память.
Теперь, когда мне уже за тридцать, мне живо припоминается та ночь, которую я, девятнадцатилетний, воспринят как ночь своего освобождения. Так я чувствовал, когда подчинял Худиситу своему желанию; в спальне, где играли марьячи, вдребезги пьяные, я мчался во весь опор на лошади Панчо Вильи во времена Ирапуато, [24] Войска под командованием Обрегона вынудили под Ирапуато отступить Северную дивизию Ф. Вильи.
все пело, все было еще впереди, мой дед сидел в кресле, молчаливый и грустный, словно бы видел, как возрождается жизнь, которая уже не была его жизнью и не могла быть ею; Худисита, пунцовая от стыда, никогда еще не случалось ей вот так, под музыку, оробевшая и растерянная, старалась выказывать пылкость, фальшивую, я понимал, ибо для ее тела ночь была мертвой, и только я побеждал, победа была только моей, и более ничьей, поэтому я знать ничего не хотел, это было не просто обычным физическим актом, тем, что имел в виду генерал, может быть, поэтому печаль моего деда была так глубока, и поэтому такой глубокой стала, на всю жизнь, моя скорбь по свободе, хотя тогда мне казалось, что я ее завоевал.
Читать дальше