— Я люблю тебя, Гоморра, — восклицает С.
— И я тебя, Содом! — ответствует Г.
И еще они говорят хором:
— Не делай ничего, о чем бы ты мог пожалеть
Или это другие говорят? А может, другие говорят следующее:
— Считай, что ты уже покойник!
Меня же никто из них, увлеченных собственными словами, слушать не хочет. И приходится мне обращаться на тот свет. А куда еще, извольте заметить, обращаться бедному человеку, если все порядочные люди давно уже там? Потому и я, помыкавшись по свету и всюду натыкаясь на Содомы и Гоморры, потерял способность говорить на нормальном языке и перешел, по совету одного великого итальянца, на свист. Зато я понятен ветру в поле, зато я понятен небожителям, для которых жизнь перестала быть источником страха и страдания.
WINTER BONFIRE, OP. 122
Когда мой «Прокофьев» был закончен, я понял, что недостает завершающего аккорда, поскольку без него окончание не кажется столь убедительным, как с этим самым аккордом. Так я сам себя поставил в щекотливое положение, из которого долго не мог выбраться, беспомощно взвизгивая и расчесывая наиболее уязвимые места повествования.
Уже «Прокофьев» приобрел цвет слез, а я все не решался его потерять, все ждал какого-нибудь вмешательства извне. Тогда, наконец, извне появился один знакомый по сновидениям, любимый человек и сказал, виновато улыбаясь:
— Мы со Скобкиным не хотим больше думать. И на этом прерываем свою повесть.
И мы прервали.
27 февраля 1999
Вифлеем
Малик Джамал СИНОКРОТ
В МИРЕ СТРАШНЫХ МЫСЛЕЙ
Но как полюбить братьев, как полюбить людей?
Я бежал взглянуть на цвет моей безвыходности, на несправедливо частный ее оттенок…
Из русских писателей XIX-XX веков
Рукопись этого произведения была найдена у старьевщика-палестинца у Дамасских ворот Старого города, что в Восточном Иерусалиме, исправлена, переведена на почти современный русский язык и прокомментирована Василием Скобкиным в 1998 году.
Кто-то чиркнул спичкой в сумеречной пустоте моего сознания, изгнав оттуда Будду с Шестым Патриархом [8], и осветил его пыльную захолустность [9].
Голос местного пророка, не побитого камнями [10], сообщил нечто противное моему сознанию. Сознание затуманилось, и я принялся обтирать его лицевой стороной собственной жизни, которая тут же потускнела и потеряла свой парадный вид. Спасая честь, так сказать, парадного мундира, я вывернулся наизнанку. Теперь нервы у меня как аксельбанты, и каждый придурок норовит их потрогать. Зачем это делается, мне не понять, но моего понимания и не требуется. От меня требуется лишь терпение, железная дисциплина, отзывчивость и уважение [11]ко всем придуркам на свете.
— Взгляните на дом свой, хозяева жизни! — говорю я придуркам. — И грязно у вас, и темно, и мерзко, как у какого-нибудь бедуина. И ругаете вы обидными словами лиц проеврейской национальности. И маршируете Фронтом освобождения Пустыни за пророками, ни разу не побитыми камнями. Маршируйте, конечно, если вам приспичило, но не говорите при этом «мы» и не запрещайте высокий штиль. Высокий штиль, который русский писатель Ломоносов [12]придумал, на звезды, а не на ваши чумазые рожи, глядя.
И я, как Ломоносов, хочу взирать на небо, высматривая между спутниками-шпионами самые яркие и натуральные звезды, чтобы не думать больше о мелком и низком времени.
Со стороны матери одно, со стороны отца другое, а что со стороны себя? Со стороны себя, если не иметь в виду мать с отцом, неопределенность [13]. Взять, к примеру, время. Разве я живу настоящим, как другие? Или прошедшим? Иногда мне кажется, что я вообще не живу, что меня просто оттеснили в глубь пустыни, где многим существование представляется невозможным. Или это пустыня сознания?
В четырнадцатой песне «Ада» Данте посетило сходное чувство:
Вся даль была сплошной песок сыпучий,
Как тот, который попирал Катон,
Из края в край пройдя равниной жгучей
О Божья месть, как тяжко устрашен
Быть должен тот, кто прочитает ныне,
На что мой взгляд был въяве устремлен!
Я видел толпы голых душ в пустыне:
Все плакали, в терзанье вековом,
Но разной обреченные судьбине.
Кто был повержен навзничь, вверх лицом,
Кто, съежившись, сидел на почве пыльной,
А кто сновал без устали кругом.
Там, в невозможной пустыне, стоит песчаный стол, за которым я сижу и пишу пальмовой веткой. Справа от моего стола занозой в глазу торчит кривая мечеть с кривым полумесяцем, откуда несутся хриплые приказы. Чтобы зайти в мечеть, надо вымыть ноги. Но вода — мираж и ноги я мою песком, хотя в мечеть все равно не захожу. У меня другая дорога — та, что ведет в Рим. По этой дороге и бреду я, взвалив на плечи всю сыпучую неопределенность своего существования [14]. И кажется мне, что рядом со мною идет ангел-хранитель, а впереди развевается плащ святого апостола Павла.
Читать дальше