За время своего знакомства с доктором Штальманом я заметил, что ироническая усмешка появляется у него на губах все чаще. Иронией начали окрашиваться и проявления его обычной доброты, и, хотя я не мог бы сказать, что эта ирония относилась ко мне, она меня почему-то беспокоила. Он стал засиживаться допоздна по вечерам. Несколько раз, спустившись в зал рано утром, еще до того, как появлялся Ганс, я обнаруживал на полу около одного из кожаных кресел, стоявших перед камином, бутылку из-под коньяка и стакан — обыкновенный стакан, а не старомодный бокал, из которого он обычно выпивал несколько глотков после обеда (обычай, который я прежде видел только в фильмах из великосветской жизни, точно так же, как никогда даже не слыхал и о коньяке — во всяком случае, такой марки — до тех пор, пока он меня им не угостил).
Иногда я находил на полу и вчерашнюю газету, а пару раз — атлас Европы. Я пришел к выводу, что перемена в докторе Штальмане как-то связана с войной. Но на эту тему он со мной никогда не разговаривал.
Никогда — до 5 мая 1942 года. Я помню эту дату потому, что это было накануне падения Коррехидора [3] Коррехидор — остров неподалеку от Манилы, где располагался американский гарнизон, который после ожесточенных боев с высадившимися на Филиппинах японскими войсками 6 мая 1942 года капитулировал.
.
В тот вечер, в четверг, он пригласил меня поужинать с ним. Впервые за все это время я получил такое приглашение в самую последнюю минуту. Дело шло к вечеру, и я занимался у себя в комнате, когда он постучал в дверь. Он надеется, сказал он, что у меня нет никаких других планов, и просит меня поужинать с ним.
Я сказал, что никаких планов у меня нет, — это была ложь, но не такая уж существенная.
Потом я не видел доктора Штальмана до семи часов — в это время он в те дни, когда я бывал его гостем, обычно предлагал мне выпить перед ужином. Радушно встретив меня, он налил мне шотландского виски с содовой. Выглядел он, как обычно, спокойным и благодушным. Это впечатление оставалось неизменным и на всем протяжении ужина. Мы сидели на одном конце огромного стола, а дальше целые акры красного дерева поблескивали при свете свечей в двух массивных серебряных подсвечниках.
Я не могу припомнить, о чем мы беседовали до той минуты, когда он, с критическим выражением лица попробовав шницель из телятины на немецкий манер и решив, что он вполне приличен, отпил глоток великолепного «Шлосс-Йоханнисберга» и повернулся ко мне.
— Желудок — самый лучший патриот, — сказал он.
— Да, наверное, — согласился я довольно равнодушно.
— Во всяком случае, самый безобидный, — сказал он, и я снова заметил у него на губах эту легкую ироническую усмешку.
Потом, уже не ироническим, а задушевным тоном, на который он был способен и который иногда входил в противоречие с возвышенным стилем его речи, проявлявшимся не столько в выборе слов, сколько в ритме и построении фраз, он сказал:
— Боюсь, что во время таких ужинов, которые вы любезно разделяете со мной, я не проявляю достаточного уважения к вашим патриотическим чувствам — в гастрономическом смысле. Но, видите ли, все, что Эмма умеет, — это дать мне почувствовать вкус старой доброй Германии.
Я пробормотал что-то вежливое.
— Но ведь вы, — сказал он, — наверное, иногда чувствуете себя здесь — опять-таки в гастрономическом смысле — чужим в чуждой вам стране?
Я хотел было сказать, что ничего такого не чувствую. Но тут, еще ощущая во рту вкус шницеля из телятины, вдруг с поразительной яркостью представил себе алабамскую капусту и кукурузные лепешки, жареный бекон и овсянку, патоку из сорго и вареные черные бобы. И в эту минуту, видя перед собой огромное пространство поблескивающего красного дерева, величественные серебряные подсвечники, а за ними — две белые статуи в полумраке и огромные пальмовые листья в еще более темной оранжерее, неподвижные, словно во сне, — я испытал страстное желание снова отведать алабамскую капусту и кукурузные лепешки — ощупать их, почувствовать их вкус, запах.
До меня снова донесся, словно издалека, голос доктора Штальмана:
— Какие блюда были обычными для вас в детстве?
Я услышал свой собственный голос:
— Свиной желудок, сваренный с зеленью, и кукурузный хлеб, и вареные черные бобы, и патока из сорго.
Этот голос тоже доносился как будто издалека, и прозвучал он глухо, словно от горя или от злости.
И потом:
— Пища бедных.
И потом:
— Не всегда было и это.
Читать дальше