Подумав об этом, я и сам почувствовал грусть и жалость. А потом пришло ощущение освобождения.
И наконец я заснул.
После Рима я вернулся в Париж, к библиотекам и ресторанному одиночеству (но с вином, которое я теперь мог себе позволить), к уединенным прогулкам по набережным Сены, или по кривым переулкам ее левого берега, или по широким авеню предместий, чувствуя, что все больше погружаюсь в повседневную рутину и не могу увидеть в ней никакого смысла. В эти последние, полные безразличия ко всему недели начала августа в опустевшем Париже, когда по ночам опавшие раньше времени листья лежат на тротуарах предместий в ожидании первого осеннего ветерка, который с шуршанием погонит их по асфальту, меня поддерживала мысль о том, что скоро я встречусь в Нью-Йорке с Эфреймом и мы проведем чудные десять дней, путешествуя на каноэ по залитому светом лабиринту проток на севере Онтарио, любуясь тем, как тихо проплывают мимо хвойные леса, переливающиеся всеми оттенками зелени, а временами замечая медведя, стоящего наподобие какого-то доисторического животного на большом камне у озера на фоне вечернего неба. И весь день я буду, словно в трансе, смотреть на загорелую спину Эфрейма с ритмично перекатывающимися под кожей мускулами, пока он, в последний раз взмахнув веслом, не поднимет его и с весла не упадет последняя серебряная капля; а ночью, лежа рядом с гаснущим костром, я буду слышать глубокое, ровное, медленное дыхание сына и далекие крики совы, в которых звучат и веселье, и горе, и ирония отчаяния, — другими словами, целиком погружусь в одиночество, исцеляющее все другие одиночества.
Так оно и было — плюс ловля насекомых для коллекции (энтомология все еще оставалась его хобби), плюс ужение рыбы (этим занимался он, пока я читал), плюс поедание окуней и щук (он прекрасно их готовил), плюс его голос у костра, когда мы попивали виски и он цитировал Бодлера, Рембо, де Виньи, Валери и Вийона (которыми была, по-видимому, забита его голова вперемешку со всякими его математическими формулами), плюс еще то, что, когда он уже давно спал, я выползал из своего спального мешка, чтобы отлить напоследок, и подолгу стоял над ним, как много лет назад, когда я заходил в детскую и подолгу стоял, глядя на крохотный комок протоплазмы в ночном комбинезоне с молниями. И даже теперь, когда отблеск тлеющих головешек падал на его щеку — щеку мужчины, все еще сохраняющую округлость невинного детства, — я вспоминал — чувствуя, как у меня все переворачивается внутри, — что ту же округлость, осененную темными ресницами, я давным-давно видел на лице его спящей матери.
Таким было наше путешествие на север — прекрасное путешествие, если не считать того, что все эти картины и разговоры существовали только в моем воображении. Идя по парижской улице, я представлял себе будущий костер за много тысяч миль отсюда и слышал свой голос: «Сынок, в мае прошлого года умерла моя мать. Я не видел ее больше двадцати пяти лет. Осенью я собираюсь поехать на ее могилу. Поедешь со мной?»
И я чувствовал, как рвутся из меня слова, которые я должен сказать, — слова, которыми будет сказано все (чем бы это «все» ни было), и представлял себе, как покажу ему китайский ясень, под которым стоял и плакал в то утро, когда умер мой отец, и то место на большой дороге, где нашли его тело, и его могилу на кладбище при церкви Благочестивого Упования, и консервный завод, где все последующие годы работала моя мать, отказываясь приехать ко мне повидаться, присылая мне обратно разорванные пополам чеки, сообщая, что решила еще немного погодить и что ей не надо лишний раз меня видеть, чтобы знать, какой я урод. Я покажу ему то место на тротуаре Джонквил-стрит, где стоял однажды июньским вечером.
Иногда у меня действительно мелькала мысль написать ему и предложить поехать со мной — не на Онтарио, а в Алабаму. Конечно, он поедет! И тогда все в моей жизни изменится. Почему бы ему не поехать туда вместо Канады? Тогда вся моя жизнь каким-то образом снова станет единым целым. Все соберется вместе. Я больше не буду просыпаться по ночам и спрашивать себя, где я, как сюда попал (где бы это ни происходило), и почему, что бы и с каким бы увлечением я ни делал, в этом не видно никакого смысла, почему иногда я не могу заставить себя вспоминать прошлое или размышлять о будущем, запершись в своей комнатке на чердаке.
Но у меня так и не хватило духу попросить его об этом, и о смерти матери я рассказал ему только после того, как вернулся в Чикаго, да и то мимоходом. У меня не хватило духу предложить ему поехать со мной в Алабаму — и как это было бы нелепо в августе, в самую засуху, когда бурьян по сторонам дороги стоит весь белый от пыли, белее, чем от инея, и горячее, чем угли преисподней, и луна встает над горизонтом огромная, как сарай, и красная, как кровь! Как все это было бы нелепо в любое время года!
Читать дальше