Больше года Ланга преследовали образы из прошлого. Они причиняли ему боль, так как напоминали о холодной атмосфере дома, где он вырос, о неудачах молодости. Однако теперь, когда перед ним всплывали не только воспоминания о печали и страхах, но и о минутах счастья — а такие минуты есть в жизни каждого, только о них мы слишком быстро забываем, — Ланг успокоился. И он был благодарен Сарите, благодарен за то, что оставалась рядом и на собственном примере научила его вспоминать, не поддаваясь печали и чувству стыда.
Бывали минуты, которые позже Ланг назовет минутами ясновидения, но которые тогда приписывал своему невротическому характеру. Порой в смехе Сариты он слышал какой-то надрыв и неуверенность. Она начинала смеяться над словами Ланга, Миро или Кирси чуть раньше или, наоборот, позже, чем следовало, и в ее смехе звучали пронзительные нотки, словно на самом деле она хотела заплакать, или укусить, или то и другое одновременно. Еще бывало, что Сарита, не желая казаться сентиментальной, предавалась необузданной и грубой похоти, а иногда пряталась за циничными и ироничными остротами, да так ловко, что цинизм и ирония затмевали все остальные ее качества. Ланг подозревал, что Сарите слишком рано пришлось начать взрослую жизнь, что она издергана противоречивыми требованиями — со стороны родителей, друзей, Марко или кого-то еще, — Ланг пока не осмеливался заговорить с ней об этом. Обычно он ждал, когда пройдет ее плохое настроение, когда она подойдет, поцелует его в губы и улыбнется той особенной улыбкой, от которой внутри у него все трепетало. В такие минуты Ланг, которого раньше было не пронять никакими улыбками, забывал обо всех своих сомнениях. Он чувствовал только необыкновенную близость с Саритой, очень хотел сблизиться с ней еще больше, и постепенно в нем вызревало решение. А когда в конце марта позвонила мать и сказала, что его сестру Эстеллу снова положили в больницу, он уже знал наверняка: он доверится Сарите, расскажет ей о своем детстве, о своей семье, родителях и об Эстелле.
Мы с Лангом всегда были разными людьми. У нас было не только разное происхождение, но и разные способности, поэтому наша дружба с самом начала оказалась кособокой и неравной. Однако объединяла нас именно дружба. А кроме дружбы — писательский труд, закрепление слов на бумаге, попытка найти способ рассказать то, что на самом деле рассказать невозможно. А еще любовь к Эстелле и скорбь по ее исковерканной жизни.
С детства Ланг подшучивал надо мной, над моей бесталанностью и нехваткой воображения. Ланг — удивительный человек, он не испытывает страха перед самыми потаенными человеческими сторонами. Я — не такой. Ланг атакует, соблазняет, делает первый шаг. Я — нет.
Обычно, погружаясь в повествование, я становлюсь глух и слеп к окружающему миру. Но Ланг никогда не скрывал своего презрения к психологическому реализму, приверженцем которого я являюсь, и потому, прежде чем начать этот рассказ, мне пришлось выслушать столько саркастических наставлений и категорических запретов, что я чувствовал себя связанным по рукам и ногам. Однако вместо того чтобы поведать вам обо всех шутках и колкостях в письмах, которые Ланг присылал мне из тюрьмы, я предлагаю вам прочесть конец рецензии на мой четвертый роман, «Ночь над Кальхамрой». Кальхамра — это фиктивное, вымышленное название предместья, где я вырос. Вот такие строки, подписанные К. Л., можно было прочесть в одном очень известном литературном журнале почти семь лет назад, спустя несколько месяцев после выхода моей книги:
«…Итак, новый роман Конрада Венделя написан серьезно и с размахом, кроме того, в нем есть нравственный этос, толкающий действие вперед. Но возможно, проблема как раз в том и заключается. Вен дель так много хочет сказать, что в результате напичкал свою книгу самой разной всячиной. Автор любит своих героев и непременно хочет их всех примирить, а потому роман от начала до конца пронизан судорожной чувствительностью, которая усугубляется тем, что действующие лица неуклюжи и несчастливы в отношениях с другими людьми.
Из романа в роман Конрад Вендель преследует достойную цель: изобразить наше недавнее прошлое и смену настроений, сформировавшую разные поколения второй половины двадцатого века, и Вендель обладает социологической и психологической проницательностью, которые требуются для осуществления этого проекта. Но вместо толкования Вендель слишком часто удовлетворяется пересказом. А поскольку в его видении мира есть два фатальных ограничения — маниакальная, устаревшая классовая перспектива и вера в то, что причины поведения взрослого человека следует искать в детстве, — то масштабное повествование на самом деле оказывается на удивление куцым. А поскольку на этот раз Вендель сильнее, чем когда-либо, поддался своему главному искушению, избыточному употреблению громоздкого реквизита эпохи, то для буржуазии, претендующей на самокритику, эта книга — всего лишь невинное развлечение. Конрад Вендель на этот раз заставил меня вспомнить слова Малларме о Золя и других натуралистах: Ils font leurs devoirs — они пишут школьные упражнения».
Читать дальше