В следующее воскресенье отец и сын поднялись на гребень горы. Там они обсуждали все вопросы, накопившиеся за неделю.
— Венгерский — красивый язык, ты не находишь? — спросил сын.
— Да, мой мальчик, но на нем говорит относительно мало людей.
— А я хочу выучить его.
— Ну, тогда ты будешь стараться больше для собственного удовольствия и наверняка без особой пользы.
— Все равно еще красивее — французский, — мечтательно протянул мальчик и рассказал, как он с помощью латыни, фантазии и любви к предмету разложил стопку «Юманите» по порядку, за что удостоился похвалы господина Гольдштейна, и ему это польстило. Ведь он так любит господина Гольдштейна. Он поправился: любил раньше.
— А что произошло? — осведомился отец.
Ничего особенного, но все же нечто весьма огорчительное. Не успел господин Гольдштейн похвалить его, как на вопрос фрау Гольдштейн, кто этот мальчик, Гольдштейн, думая, что мальчик не знает чешского, ответил на этом языке: «Этот? Да сынишка одного здешнего пролетария».
— А что в этом плохого? — спросил отец.
— Он же так назвал тебя. И произнес это слово, будто «дерьмо».
— Ну и что ж? Он не любит пролетариев.
— Но он выписывает «Юманите», приходит сюда, его зовут Гольдштейн, да еще он чех.
— И все же он не любит пролетариев. Будь то немецкие пролетарии или чешские. Каждый класс любит только своих.
— А почему такое пренебрежение к нам? Он же должен понимать, что мы заодно!
— Даже если он это и понимает, мой мальчик, он не любит пролетариев. Ему здесь лучше, чем среди чешских буржуа, но это далеко не повод, чтобы любить пролетариев.
— Так он не один из наших?
— Нет. Он на нашей стороне. Но не совсем.
— Но ведь, если придут немцы, его же первого заберут. Чешского Гольдштейна!
— Он и такие, как он, рассчитывают на вмешательство Франции.
— И все же, когда вырасту, буду учить французский.
— Учи, — сказал отец, и они запели «Марсельезу» по-немецки.
Мальчик пел, чтобы доставить отцу удовольствие, а сам размышлял о Гольдштейне, «Юманите» и вопросе, почему же все так трудно: чешский, еврейский, немецкий да еще классовый вопрос по-чешски, по-еврейски и по-немецки. Но потом песня увлекла его. Он видел рисунок: клещи из Москвы и Парижа раздавливают руку, тянущуюся из Берлина к Праге. Может, все еще устроится. Я выучу венгерский, французский и обязательно русский. Втайне его тянуло и к ивриту, ему нравились надписи на могильных плитах и песни.
Еще через воскресенье господин Нечасек брить клиентов не пошел. Мальчик постучал к Хильде и был удивлен, застав Хильду и господина Нечасека в постели.
— Подвинься, Хильда, — предложил господин Нечасек, — молодой человек худощав и не займет много места.
Хильда оторопела.
— Где есть место на двоих, хватит места и на троих, — заявил господин Нечасек, отодвинулся к стене и сильным движением притянул Хильду к себе.
— Плохо ты кончишь, посадят тебя за это, — сказала Хильда, попытавшись обернуть все в шутку.
— Раздевайтесь, молодой человек, — пригласил господин Нечасек, но Хильда вскочила с кровати, надела тапочки и поставила на спиртовку кастрюлю с водой.
Мальчик видел, как тяжело колышется ее грудь под полотном рубашки, бедра просвечивали сквозь ткань в свете низкого окна. Господин Нечасек поманил его к себе.
— Есть на что взглянуть, а? — сказал он и взял сигарету.
Хильда сунула мальчику в руки кофемолку.
— Не слушай ты его, — сказала она.
— Это занятие не для масс, молодой человек, помните об этом, — ухмыльнулся Нечасек.
Мальчик крутил ручку кофейной мельницы и вопрошающе смотрел на Хильду.
— Много не всегда дает много, — продолжал господин Нечасек.
— Когда же ты, наконец, заткнешься? Можешь ты хоть чуточку помолчать?
— Окружающий мир дает нам тому немало примеров. В русской Галиции, если это название вам что-нибудь говорит, в тысяча девятьсот шестнадцатом году служил мой друг, фельдфебель-лейтенант, а в том же городишке, названия я сейчас не припомню, что, впрочем, не играет никакой роли, проживала одна женщина.
— Спорим: маленькая, хрупкая, худенькая женщина, — сказала Хильда.
— Да, маленькая, хрупкая, худенькая женщина, и когда к ней кто-нибудь заходил, вы понимаете зачем, его потом тут же отвозили в лазарет, диагноз — полное изнеможение. Ну, вы понимаете.
— Что за вздор! Утихомирься, наконец.
— Слушайте меня внимательно, молодой человек. В том же полку был ефрейтор по фамилии Дерек Бачи, он был ординарцем-ефрейтором.
Читать дальше