Я прижал узкую Настину ладонь к губам и все-таки заплакал, Я плакал долго и навзрыд, уткнувшись лицом в ее шею. Мне было жаль себя, Настю, жаль фрау Вольф и, на конец, Венесуэлу, не то чтобы вместе с фрау Вольф исчезнувшую, но потерявшую какую-то часть своей сути. Настя продолжала нежно меня гладить. Взяв со столика салфетку, она вытерла мне глаза и заставила высморкаться. От этого материнского жеста я перестал плакать, но меня разобрал смех. Почувствовав, что мне уже лучше, Настя села на меня верхом, и мы хохотали с той же силой, с какой я до этого рыдал. Разумеется, это была форменная истерика, но она во многом сняла проблему моей сексуальной ответственности перед Настей.
— Мне очень хорошо с тобой, — сказала сидящая на мне Настя, — и ты это знаешь.
Не выпуская ее рук из своих, я продолжал смеяться. Настя забралась под одеяло и вновь прижалась ко мне. Она говорила почти шепотом, и ее губы касались моего уха.
— Я счастлива, что мы рядом, потому что иногда мне очень страшно. Я, например, боюсь смерти. Не только своей собственной, а смерти вообще. Я открыла ее несколько лет назад и теперь боюсь. То есть я знала о ее существовании, но она касалась как бы не всех, понимаешь? По крайней мере, не меня. Когда ты открыл для себя смерть?
— Не помню точно. Лет, наверное, в пятнадцать-шестнадцать.
— У фрау Вольф мне было по-настоящему страшно.
— Мне было страшно, когда ты решила закрыть ей рот.
— Этот открытый рот был до того жутким, что мне захотелось придать ей человеческий образ. Во что смерть превращает человека, а? Ты хочешь долго жить?
— Не знаю. Наверное, да.
Настя обвила мою шею руками.
— Не будь таким неподвижным, и не нужно меня стесняться. Мне хочется крепко тебя обнять и не выпускать. Никогда. Это-то же, о чем говорила Сара, помнишь? Безумное желание прижаться к кому-то ввиду того неизбежного, что нас ждет. На нее, бедняжку, уже веет этим холодом, и у нее нет никого, чтобы прижаться, нет ничего, во что верить. Я часто об этом думаю. А еще я с благодарностью думаю о том, что у меня есть моя вера и у меня есть ты. И какое имеет значение, можем мы заниматься сексом или нет? На нашем с тобой слиянии это никак не сказывается. Никак, милый. Хочешь — называй меня сестрой. Как бы ни сложились наши отношения, я всегда буду твоей сестрой. И мы станем вместе думать, как нам быть, правда?
Я понимал высокий, почти религиозный смысл этих слов, но принимал их — особенно насчет сестры — не без внутреннего вздоха. Эта ночь положила начало тем особенным отношениям, которые соединяли нас с Настей. Всем, нас знавшим, было известно, что мы живем вместе. Не знаю, насколько далеко заводила их фантазия относительно нашей с Настей интимной жизни, но, думаю, полет ее никогда не достигал той высоты, на которой располагалась истина. То, что происходило в нашей общей с Настей постели, было в определенном смысле высшей степенью интимности: там мы занимались русским языком.
Это была моя затея. Мне казалось, что без этого наша с Настей идея единения была бы ущербна: прекрасное Настино владение немецким наталкивалось на мое полное незнание русского. Изучение русского было для меня изучением Насти и, более того, средством слияния с ней. Эта свойственная влюбленным жажда слияния — до превращения друг в друга — нашла в наших занятиях столь полное утоление, что в какой-то момент мое физическое бессилие показалась мне действительно пустяком. Руководимый Настей, я возникал в ее языке из ничего, здесь я почти буквально рождался, и она была моей матерью. В отличие от настоящих русских детей, я слышал этот язык из уст только одного человека — Насти. Мало-помалу я становился ее интонационной копией, ее лексическим клоном: я превращался в нее.
Мои быстрые успехи в русском, поначалу озадачившие даже Настю, объяснялись той ролью, которую он в наших отношениях играл. В отсутствие интимных отношений язык был единственной сферой, где я мог выразить свою любовь. Вместе с тем я думаю, что трудность русского языка несколько преувеличена. Кириллический алфавит — дело привычки и особых сложностей не представляет. Основан он во многом на алфавите греческом, который немцам (по крайней мере, образованным немцам) не кажется чем-то экзотическим. Вопреки распространенным представлениям о русской ментальности, язык этот весьма упорядоченный и регулярный. Это свидетельствует о том, что на основании языка бессмысленно делать выводы о тех, кто им пользуется.
В русском языке типично европейская структура предложения — без всяких, кстати говоря, немецких аномалий вроде блуждания глагола по придаточному предложению. Русская фонетика доставляла мне особое удовольствие. В отличие от иных славянских языков, порой злоупотребляющих согласными (особенно по части шипящих), русский соблюдает меру. С первых же уроков я почувствовал, что звуки этого языка вполне рассчитаны на произношение. Когда в моем присутствии Настя разговаривала по телефону с кем-то из русских, я касался губами того места, где ее шея переходит в подбородок и первым ловил эти сказочные русские звуки. Я пробовал их языком, проводил пальцем по нежной коже, вибрировавшей при их произнесении. Настя, приподнимая трубку над моей головой и еще больше вытягивая шею, легонько трепала меня по волосам. Не исключаю, что повышенное внимание к фонетике в конечном итоге и обеспечило мое неплохое русское произношение.
Читать дальше