Я сказала:
— А что, если это самоанестезия — она сама себя умертвила, чтобы спастись от этих криков?
— Вы говорите о вещах, в которых ничего не понимаете, — огрызнулся доктор Гете. Потом обратился к Густавам: — Давайте, дети. Вы повидали свою тетю. Пришло время идти домой.
Мы направились к выходу из палаты. Я пропустила вперед двенадцать Густавов, но не успела выйти сама, как младший Густав вернулся. Он приблизился к кровати Клары, встал у изголовья и вытянул губы, словно целуя ее, но поскольку Клара смотрела в стену, а кровать была слишком высокой, мальчик не мог коснуться ее лица. Потом он отошел к нижней части кровати и поцеловал ее стопы, лежавшие на краю постели. Повернулся и побежал к выходу.
На следующий день я пошла к Зигмунду и попросила его заставить доктора Гете вернуть Клару в ее прежнюю палату, и вскоре брат сообщил мне, что его коллега исполнил требование. Просыпаясь, я пыталась убедить себя навестить Клару, но неожиданно нашла повод этого не делать — в Вене разразилась эпидемия пневмонии и испанского гриппа, и каждый день умирали сотни людей, были закрыты школы, театры, Опера и кинозалы, рекомендовалось выходить из дому только в случае крайней необходимости. В 1919 году, сразу после того, как болезни отступили, истощенная войной Австро-Венгерская империя распалась, и мы оказались в той ее части, которая стала называться Австрией.
Был полдень воскресенья, когда Зигмунд сказал мне, что Софи носит третьего ребенка. Она не была в Вене с момента своей свадьбы шесть лет назад, а за это время Зигмунд и Марта успели навестить ее в Гамбурге лишь дважды. Пока длилась Великая война, путешествовать было невозможно, и после ее окончания железнодорожное сообщение между Австрией и Германией восстановили не сразу.
В те месяцы мой брат каждый день звонил Софи. За месяц до родов она пожаловалась, что чувствует себя очень плохо, на следующий день Макс Хальберштадт сообщил Зигмунду, что состояние Софи ухудшилось и ее срочно доставили в больницу, а днем позже Макс снова позвонил брату и сказал, что Софи умерла.
Когда я впервые увидела Зигмунда после смерти Софи, он сидел неподвижно, взгляд его застыл на какой-то точке в центре стола. Услышав, что мы завели разговор о Софи, он произнес:
— Нет большего несчастья, чем пережить собственного ребенка.
«Смерть» и «ребенок»; много лет назад, когда эти слова произносились вместе, я чувствовала, как что-то пронзает мою утробу.
— Нет большего несчастья, чем пережить собственного ребенка, — повторила моя сестра Роза.
В комнате раздавался тихий плач Марты, сопровождаемый звоном ножа и вилки, которые тряслись в ее судорожно сжатых пальцах и ударялись о тарелку.
Осенью того года из Берлина приехала моя сестра Марие через несколько дней после того, как ее дочь Марта бросилась с моста в Шпрее, в которой несколькими годами раньше утонул и ее сын Теодор. Муж ее давно был мертв. Она остановилась в нашем доме до начала зимы, и когда разговор между нами тремя — ею, матерью и мной — обрывался, Марие бесшумно выходила из комнаты и возвращалась через долгое время с покрасневшими глазами. Она уехала в Берлин в конце зимы — снег уже сошел.
Летом 1922 года мать, Роза и вся семья Зигмунда отдыхали в Венском лесу. Стояло душное лето, парило, и город был окутан маревом, словно собирался расплавиться в этом зное. По утрам, когда еще можно было выходить на улицу, я прогуливалась до здания, где располагались квартиры Зигмунда и Розы, иногда я звонила в дверь моей сестры, чтобы разбудить племянницу Цецилию. Ей было двадцать три, и она превратилась в такую красавицу, какой когда-то была Роза — самой прекрасной из нас, пяти сестер.
Однажды утром я увидела, что окно Цецилии широко распахнуто — как раз выдалось редкое утро, когда дул ветер, — и занавески, словно белые крылья, простерлись над улицей. Я вошла в дом, поднялась на нужный этаж и позвонила в дверь. Подождала, позвонила еще раз. Потом дернула ручку — было открыто. Я вошла в квартиру. Все двери и окна были нараспашку — слышалось только завывание ветра. Я направилась в спальню Цецилии.
Она лежала там, рядом с ней было письмо. На ночном столике валялся пустой пузырек из-под таблеток. Она лежала спокойно, словно спала. Ее тело все еще хранило тепло. Я смотрела на нее и думала о своей сестре Розе. Я села на кровать рядом с мертвым телом в белой ночной рубашке. Взяла письмо — в нем она объясняла, почему сделала то, что сделала: она влюбилась в женатого офицера, забеременела от него, а он отказался жениться на ней. «Знаю, что ужас позора не может сравниться с ужасом потери, — писала она, — но позор в любом случае убил бы меня, а ребенку, который родился бы, я не смогла бы обеспечить достойную жизнь. Я не смогла бы его вырастить так же, как ты вырастила Германа и меня, — писала она своей матери, — не смогла бы любить его так же, как ты любила нас, не смогла бы жертвовать ради него, как ты жертвовала ради нас. И поскольку я не могу дать ему жизнь такую, какой он заслуживает, жизнь, которую я должна ему дать, потому что такая жизнь была дана мне, лучше, если я вообще не буду давать ему жизнь и свою собственную заберу. Знаю, что ужас позора не может сравниться с ужасом потери, и не могу простить себя за то, что, спасаясь от ужаса позора, я оставляю тебе ужас позора и ужас потери. Но знаю, что ты можешь простить меня, и молю тебя о прощении». Почерк был ровным, словно им было написано обычное сообщение, предупреждение, что она вышла из дому и скоро вернется. А дальше, после небольшого пробела, почерк менялся, буквы кривились; очевидно, они были написаны, когда Цецилия уже чувствовала, как тонет в чем-то, похожем на сон: «Будь сильной, как и всегда».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу