Я знаю ее почерк, я сумела потом отыскать ее ответы. Совесть, гласил ее ответ. Фантазия.
Тут-то Блазинг и погрозил ей пальцем. О-ля-ля, она приняла шутку всерьез, но защищаться не хотела. И, конечно же, не оспаривала, что использование всех энергетических ресурсов земного шара… Нет-нет, кто стал бы оспаривать Блазинга в этом пункте?
Гюнтер стал возражать Блазингу. Гюнтер, что сидит с нами на университетской лестнице, кругом ночь, и липы благоухают, да, а где они здесь растут? Весь порядок окончательно смешался. Мне бы чуть больше порядка, говорю я, и чуть побольше перспективы. Тогда она оглядывается на меня, спящую, опять смеется, но говорит совершенно серьезно: и мне тоже.
Кто мог бы подумать, озабоченно говорит Гюнтер, кто мог догадаться, что с тобой происходит. Она удивлена, это видно по ее ускользающему от нас взгляду, пока мы говорим, говорим. Кусочек Я, презрительно толкуем мы на нашей лестнице. Ветхий Адам, с которым мы уже справились. Она молчит, задумывается, теперь-то я знаю: на долгие годы, пока, наконец, однажды ночью, на нашей берлинской веранде, слушая, как грохочут мимо пригородные поезда, не заявит вдруг о своих сомнениях: не знаю, не знаю. Должно быть, это недоразумение. Такие усилия, чтобы сделать каждого из нас другим, и все лишь затем, чтобы мы снова это утратили?
С этим я не могу согласиться, в это я не могу поверить. Ведь можно же условиться в определенных областях считать одно истинным, а другое — нет. Ну, как где-то когда-то условились принять на веру добрые задатки человека, для удобства, как рабочую гипотезу.
Потом она заговорила со мной о своих учениках. Мы шли от площади Маркса — Энгельса к Алексу. Мы стояли у газетного киоска, пропуская мимо себя сотни лиц, мы купили у цветочницы последние колокольчики. Должно быть, нас немножко опьянила весна, сказала ей я. Но она утверждала, будто абсолютно трезва и знает, что говорит. Она отстаивала наше право делать открытия, которые должны быть смелыми, но не должны быть небрежными.
Ибо не может стать действительностью не обдуманное заранее.
Она высоко ценила действительность, а потому любила время действительных перемен. Она любила открывать новые чувства во имя нового дела: в своих учениках она хотела воспитать сознание собственной ценности. Я знаю, однажды она буквально рассвирепела, когда один из них уставился на нее и с невинным видом спросил: а для чего, собственно? Этот случай она вспоминала снова и снова, ее долго мучила мысль, что тогда она промолчала. Думала ли она о нем в то утро, когда я спала, а она писала на своем листе: «Цель — полнота, радость. Трудно подыскать определение».
Не могло быть ничего более неуместного, чем сострадание, жалость. Ведь она жила. Она была здесь, вся. Она вечно боялась остановиться, застрять, этот страх был оборотной стороной ее страсти желать. Теперь она выступает на передний план, сохраняя спокойствие даже при несбывшемся, ибо наделена силой, чтобы сказать: пока нет. Как она вела, как сохраняла в своей душе множество жизней, так она увлекала за собой и множество времен и жила в них, словно в «действительном», отчасти непризнанной, и то, что было невозможно в одном, удавалось в другом. Но обо всех своих разнообразных временах она весело говорила: наше время.
Писать — значит увеличивать. Давайте соберемся с духом и посмотрим на нее под увеличением. Желают лишь того, что могут. Ее глубокое, непреходящее желание служит поручительством в тайном существовании ее творения: этот долгий, не знающий конца путь к себе самому .
Как трудно сказать «я».
Если бы мне пришлось ее выдумывать, я бы все равно не стала ее менять. Я дала бы ей возможность жить среди нас, тех, кого она сознательно, как очень немногие, избрала себе в современники. Однажды утром, на рассвете, я усадила бы ее за письменный стол записывать впечатления, оставленные в ней событиями действительной жизни. Заставила бы ее подняться со стула, когда позовут дети. Не стала бы утолять жажду, которую она чувствует всегда. Когда понадобится, давала бы ей уверенность, что силы в ней прибывают: большего она и не требовала. Собрала бы вокруг нее людей, которые ей важны. Дала бы ей завершить те немногочисленные листы, которые она хотела нам оставить и которые, если я не обманываюсь, стали бы для нас вестью из глубочайших глубин, из того сокровеннейшего пласта, куда трудней проникнуть, чем в толщу земли или в стратосферу, ибо у них есть более надежная охрана: мы сами.
Читать дальше