Так и началась – вместе с утренним ледком на лужах, вместе с тучами свинцовыми, белейший снег источающими,– новая жизнь. Ведь вместилищем быть – это совсем не то, что человеком. Как и словами такое объяснить? Что ни день – все труднее вспоминались слова. И события внешней жизни тоже отслаивались, отпадали. Вернее, так: все крошечней делались, потому что сам он в размерах вырастал и вырастал.
Иногда вдруг соседи заходили, еду оставляли, пол мели. О нем, точно о чурке, говорили – уверены были, что не понимает ничего. Потому что не отзывался он на их звуки – вместо слов одни колебания воздуха ощущал.
Поначалу, когда мысли еще имели некоторую внятность, больше всего тому был рад, что перестал наконец-то мелочно разбрасываться: на дудочки, газеты, письма, собачку, женщин – да разве посильно такое одному, если всем сердцем, если без верхоглядства? Конечно, непосильно, потому что самое-то главное и ускользнет. Вернее, из тьмы не выскользнет. А вот если на одной страсти себя собрать, на одном призвании сосредоточить, если зажмурить на остальное глаза и безоглядно вглубь ринуться, словно солнечный луч от света – в сплошную кромешность, может, самое главное наконец и откроется?
И пусть десятки световых лет на пути. И пусть риск огромный. Но если очень повезет, однажды что-то вдруг забрезжит из тьмы, потому что не может быть, чтобы столько усилий души – зря! Будет ли тот свет называться «искуплением вины», или «передовым мировоззрением», или же, наоборот, «эмпиреем», он не знал, знать не мог да и с некоторых пор знать не спешил.
Впереди – сколько хватает глаз – густела тьма. А он был только при начале долгого, нескончаемого пути.
Когда девушка, сидящая за банальным, вполне сберкассовским окошком, в третий раз произнесла, что прах уже, уже, уже выдан, может быть, ваш муж получил или кто-то еще из семьи, дочь, сын, вспомните, кто это мог,– ведь квитанции у вас нет, а выдаем мы прах по квитанции об оплате наших услуг, а квитанции у вас нет, тем более и у нас значится, что прах уже получен,– посмотрите внимательно, чья это подпись,– Саша заплакала.
Подпись в от руки разграфленном журнале была непонятно чья – крючок, закорючка…
А она-то всю раздолбанную, жиденьким цементом залитую дорогу думала, что заплачет в тот миг, когда фарфоровая урна с маминым прахом вопьется в ладони – не тем, поразившим губы холодом, а здешним, обыденным, предметным. От этого и заплачет. Или – не заплачет. Ехала и гадала. С одной стороны, такое, можно сказать, одноразовое событие, на целую жизнь – одно. С другой стороны, и вся жизнь – сама по себе одноразовое событие – а слиплась ведь позабытой в холодильнике рисовой кашей. И уже не выхватить из этого месива рисочки дня. А если и выхватить, то вот – разве что ценой маминой смерти. Но все равно хотелось чего-то еще – разбить подфарник, пусть даже переехать кошку…
И вот теперь она рыдала, слезы размазывала рукой – платка в сумочке не оказалось – и бормотала:
– Кому же он нужен,– кроме меня? Никому он не нужен. Вы или кто-то, не знаю, вы перепутали прахи! Отдайте мне маму!
– Без квитанции нам с вами вообще не о чем говорить.
– Не хамить!– взвыла Саша.– Не сметь мне хамить! У меня горе! Я дойду до угрозыска! Ты в суде мне будешь отвечать!– и бросила свое большое тело на стойку и, просунув руку в окошко, попыталась выхватить журнал, а из него вырвать лист с закорючкой – уликой.
Девица впилась в ее руку.
Потом обожгло ноги, под самыми коленями. Потом, заломив ей руку, амбал в строгом черном костюме и хлипкий милиционер потащили ее на улицу.
– Подонки! Уроды!– кричала или только хотела кричать.
Спустили с крыльца.
– Зачем же под дождь? Вы бы меня сразу в печку!
– Еще успеешь в печку!– и захлопнули дверь.
Шла к машине, почему-то хромая на обе ноги. Вдруг поняв, что ее, Сашеньку, которую в эти недели жалели и любили так, как жалели и любили один-единственный раз в ее жизни, много-много лет назад, когда она носила Женьку,– ее огрели по ногам дубинкой: сейчас, ее, скорбящую ,– сирены не выключила, открыла дверцу и, обложив смиренный окоем пронзительным воем, сидела и курила. Пока хиленький мент не выпрыгнул на крыльцо кукушечкой.
– Который час, сука? Сколько ку-ку?!– и хлопнула дверцей, и газанула так, что его, маленького, накрыло с фуражкою грязной волной.
Потерять квитанцию она не могла, вытащить ее из конверта с рецептами, кардиограммами и прочим хламом было некому. Нынешний Сашин ученый муж – в отличие от второго, покойного, и первого, запойного,– жизнью Сашиной не интересовался, просто сбежал к ней от первой жены, забаррикадировался в маленькой комнате, когда-то бывшей Женькиной детской, и выходил из нее по нужде и с вопросом: «Сашара, чего бы поесть?» Похороны, захоронение то есть, назначенное на завтра, Олег вписал в ежедневник, но попросил позвонить в институт и еще раз напомнить.
Читать дальше