– Зачем же? Она живая!
– Третий день как схоронили.
– Как – схоронили?
– А по-людски. Теперь нельзя иначе. Советская власть ко всякой смерти уважение имеет: пусть ты и сам себя порешил, а не царизм! Религиозных предрассудков нету!– Голыми руками машет, кричит и в лицо перегаром дышит.
Очень удивило А.И., что в сумасшедшем доме еще и выпивать дают,– видно, преувеличивала Таюшка огорчения здешней жизни.
– Все хорошо, Коля. Все хорошо.
– Ты – друг, Голенец! У меня везде друзья! Думал, они скажут: клади билет! Но гуманизм в чем состоит? Нет, ты мне ответь: в чем преимущество нашего передового мировоззрения?
– Так сразу?
– Это надо как дважды два!
– Ну вот мы тут с тобой, так сказать, осуществляем право на отдых и…
– Нет, Голенец, это – вытекает! А в базисе у нас что? А то, что к каждому мы с персональным доверием! И потому ребенок за родителя не может быть в ответе. Понял?
– Как же не может, Коля? Кто ж тогда за него в ответе будет?– И ведь знал, знал, что с шизиками не спорят, а не утерпел. За что и получил по лбу:
– Хватит – наотвечался! Была и – нету!
К самой стене отлетел А.И. Поднялся, и опять звонкий гул в ухе пошел. Видно, основательно мамаша заглубляться стала.
– Нету, говоришь? Во мне она! Понял? Во мне! И вовек теперь во мне будет – не разлучите!
– Ах ты, гнида!– взревел Николай и вперед кинулся.
Золотые зубы ярче глаз горят. Может, и убил бы, но тут вдруг дверь распахнулась. Лейтенант вошел, стал Николаю козырять: дескать, с документами они его ознакомились, разобрались и никак нельзя ему долее здесь находиться, ошибка вышла.
И опять удивился А.И., однако спорить с милиционером не стал, уж очень место такое особенное: всякий на поверку переодетым пациентом оказаться может. Да и пусть идет – лучше без Николая.
Когда дверь за ними на ключ закрылась, обратно в койку полез. Под колючее одеяло. На бок лечь боялся. Чтоб мамашу не утерять, на спину лег. Пожарная вышка поселковая в окне шпилем блеснула, а потом, должно быть, опять луну заволокло – ни зги. Дождик на жестяной карниз слетел, запрыгал… И уж так хорошо, так невыразимо было Альберту Ивановичу в ту ночь, даже умереть хотелось, покуда звон – праздничный, неостановимый!– насыщал мозг, искрил тьму. Больше смерти опасался в ту ночь А.И., что вместе со звоном покинет его и светлая надежда…
Низкое небо клубилось над жижей проселка, который он месил разбухшими войлочными тапками, бредя неизвестно куда – может быть, в черный лес, сургучом опечатавший горизонт и прочие дали? Как только он из вытрезвителя освободился, кто-то влек его вперед и вперед, будто за шиворот ухватил. Лишь посреди огорода себя обнаружив – ведь в прежней-то жизни век бы его не видеть!– сообразил наконец: мамаша. На помидоры, птицами исклеванные, глядит, почву неперекопанную носком давит, ягодку смородины, бесполезно усохшую, в рот кладет, слезы накатившие рукавом утирает, а в голове вместо мыслей бьется и бьется: «Только не сжата полоска одна – горькую думу наводит она». Потому что, кроме Некрасова, не признавала мамаша других поэтов.
С той поры, что ни час, умудрялась она и без звона о себе весть подать.
Вот, например, в тот же день про Таюшкину кончину Дуся ему в жестоких подробностях сообщила. И что же? На стенку полез? На лестничную клетку без чувств рухнул? Ничуть не бывало. Тихонько вздохнул и подумал кротко: «Что ж ты наделала, Таюшка? Такая, видно, тебе судьба. Видно, нашей судьбе ты теперь не помеха». То есть, конечно, своим умом он до такого бы никогда не дошел – это мамаша мысль ему свою биотоком передала. Но Дусе-то невдомек. Дуся из себя выходит, наводящими вопросами в нем угрызения совести найти норовит.
– Или онемел? Или оглох?
А он молчит себе, нос хмурит. Потому что как только осознал Альберт Иванович, что мамаша в нем навек поселилась, не человеком – вместилищем себя ощутил, обителью, попросту говоря – домом. Чтоб сквозняков избежать, уши ватою законопатил. А чтоб не погубить мамашу звуками собственного голоса, который, и наружу вырываясь, безудержно дребезжал и не сразу рассасывался, а уж в черепной коробке, резонируя, должно быть, грознее иерихонских труб громыхал,– дал себе Альберт Иванович обет молчания.
– Правду мне мать твоя говорила: «Змееныша я, Евдокия, выкормила!» – совсем отчаялась Дуся к сердцу его путь найти, платок на лоб надвинула, мусорное ведро подхватила – вниз, на помойку гнилостный дух понесла.
Улыбнулся ей вслед Альберт Иванович, и так подумали они с мамашей: «Дуся ты, дуся». А мамаша еще персонально от себя добавила: «Лучше за Мишкой своим приглядывай, пока не спился вконец и дом наш не поджег!» Потому что и до сей поры, редкое неравнодушие к людям имела.
Читать дальше