— Ну, мне пора ехать, пап.
— Ах-ха.
Он поспешно встал и поддернул брюки туда, где раньше у него был живот, одернул коричневый свитер, чтобы он не сползал с плеч. Ему явно нравилась церемония прощания, он думал, что у меня есть какая-то важная работа, встреча, какое-то дело всемирного значения, в которое никто не имеет права вмешиваться. Мы пожали друг другу руки. Я отворил дверь, и он настоял на том, чтобы проводить меня до лифта. «Вот сюда, вот сюда», — повторял он тоном собственника, словно не мог избавиться от необходимости всем заправлять и всем помогать. Он шел впереди меня по узкому коридору, согнувшись, тяжело ступая и всячески оберегая искривленную ногу и намеренно отворачиваясь от раскрытых дверей, мимо которых мы проходили и за которыми все так же неподвижно сидели эти старухи. Он всегда терпеть не мог старух.
Ветер на улице теперь дул сильнее, чем прежде, но небо уже темнело. У меня еще оставалось время, и я немного прошелся, думая о нем, о том, как он возвращается, снова заходит к себе в палату, ложится в постель, наверное, утомленный, а над ним раскачивается эта светящаяся пластмассовая штучка на шнурке.
Задержало меня только одно: я обнаружил, что стою перед химчисткой, располагающейся в помещении, где когда-то был один из лучших нью-йоркских ресторанов. По воскресеньям мой старик нередко водил нас с мамой сюда поужинать. Тут раньше был балкончик, где стоял пекарь в высоком белом колпаке и месил тесто для булочек, и когда в ресторан входил очередной посетитель, он немедленно выставлял новую порцию свежей выпечки. Я и сейчас чувствовал запах свежих булочек, несмотря на бензиновую вонь Ленокс-авеню. Я даже видел метрдотеля, который любил посидеть с нами, пока мы ели. У него было какое-то заболевание, насколько я помню — вся левая сторона лица у него была опухшей, вздутой как воздушный шарик, но он всегда носил жесткие стоячие воротнички и белый галстук-бабочку и никогда не казался больным.
Из-за стеклянной витрины химчистки на меня смотрел какой-то усатый негр. У меня на мгновение возникло желание войти и рассказать ему все, что мне вспомнилось, описать эту улицу, какой она была раньше, когда тут не стояли повсюду мусорные баки, когда по мостовой катили «даймлеры», «минервы» и «локомобили», а полицейский, стоявший на углу, все время забрасывал обратно мяч, вылетевший с бейсбольного поля на Четырнадцатой улице. Но в химчистку я так и не зашел, даже шагу не сделал по направлению к этому зданию. Все возникшие было желания и намерения испарились. Вместо этого я зашагал в центр, сел за свой туалетный столик и попытался читать.
Я только-только открыл пудреницу, когда мне в голову пришла мысль о том, чего я до сих пор никак не могу понять. Что мой старикан — это единственный человек, не являющийся актером. Я вот — актер, и президент тоже, и даже Доналд Фрост, хотя у него очень искренние политические убеждения; но вчера ночью, на сцене — я точно знаю, наверное, потому что сам актер, — он внимательно прислушивался к модуляциям собственного голоса, он делал то, что должен был делать, поскольку заранее убедил себя это делать. Но он недостаточно отчаявшийся, не такой отчаявшийся, как мой старик. Мой старик недостаточно образован, чтобы прислушиваться к модуляциям своего голоса или спрашивать себя, что ему следует делать; он просто говорит искренне, от чистого сердца, к тому же он теперь плохо владеет речью, так что все, что ему осталось, это, можно сказать, одни лишь звуки, исходящие из его собственной утробы, которая стала плохо исполнять свою роль. Я вспомнил того розовощекого юношу, что пришел напомнить мне о собрании, — интересно, а он играет, актерствует или нет? Возможно, при наличии угрозы угодить под призыв в армию он не играет, а вполне искренен.
Я стал приклеивать себе бороду и снова подумал о том, что так и не женился. Все это казалось таким же бездарным, как вся эта возня, вся суета, которую я наблюдаю вокруг и которую отлично понимаю; во всем этом просвечивает отсутствие реальной необходимости. Такое ощущение, что никто ничего не обязан делать, а те, кто утверждает, что это нужно непременно сделать, кто говорит, что им это абсолютно необходимо, наверное, всего лишь лучшие из актеров. Потому что именно так и должен работать хороший актер: ему удается заставить свои чувства стать необходимостью, так что вдруг оказывается, что никакого иного выбора для него нет. Он должен кричать или умереть, смеяться или умереть, плакать настоящими слезами или умереть. И при этом он знает, что не умрет, и эта мысль его радует, когда он кричит или плачет, и это, видимо, то самое, отчего зрители плачут счастливыми слезами.
Читать дальше