Из редакций один за другим вернулись пакеты. В одном был уже привычный отказ, а в другом приглашение заключить договор на серию рассказав о Севере. С безумной усмешкой он разорвал листок в клочья. "Мне ни к чему, пусть подавятся", — сказал он на следующий день.
Порой он долго рассматривает свое лицо в зеркале и наконец произносит: "Совершенно не узнаю себя, совершенно... это распад личности, я знаю..."
Однажды из издательства пришел перевод на две тысячи. "Это Анна! — крикнул он и кинулся к шкафу. — Вот здесь, вот здесь на полке лежали рассказы!" И начал смеяться. Он смеялся до икоты. "Вот что значит план, — сказал он, успокоившись и вытирая слезы. — План превыше всего! Превыше смысла и желания! Подам в суд! Суд и только суд!"
Но потом признался: "Хочу покоя. Хочу сидеть на берегу и ни о чем не думать. Все забыть. Все!"
У нее еще легкая походка и фигура богини. Стоит оглянуться на газетный киоск, с нею знакомятся, и она довольна и польщена. Немного извиняясь взглядом, берет под руку, на мгновение прижимается — так что все окружающие воротят носы, и поддразнивает: "А ты не убегай, не убегай, и все!"
Попробуй возрази!
Официальные костюмы, строгие туфли, шляпки, жакетки, блузки и прочие атрибуты профессии заброшены. Джинсы, кроссовки, розовая длиннополая финская куртка и очаровательный шарфик белее пены, что дрожит и шевелится, как желе, на блестящей гальке, — составляют ее повседневную экипировку.
"А ты не убегай!" — дергает за рукав и заглядывает в глаза — не сержусь ли. Конечно, нет. Как можно сердиться на самого себя.
Прогуливаемся по набережной. От городского парка, мимо пальм, горьковской сосны, бара-каравеллы, гостиницы, в которой снимаем двухместный номер со всеми удобствами (кроме одного — горячей воды), устья речки, где кормятся голуби и чайки (среди последних попадаются настоящие гиганты), мимо грибков, под которыми отдыхающие, несущие на себе в равной степени печать провинции и центра, любуются разгулявшимся штормом.
Вначале следует удар, туда, под вдох берегу, потом раскатистое — "бух-х-х!", содрогание почвы, и вспенившиеся брызги, белоснежные на фоне зимнего неба, зависают в высшей точке и рассыпаются по молу, набережной, головам и спинам не успевших отпрянуть.
Особенно удачливые долетали до тротуара, по которому мы идем. Потом следовал перерыв, в течение которого берег то заливало до спусков на пляж, что вызывало оживленную панику среди любителей холодных ванн, то обнажало до основания молов, и уходящая волна шипела, как разъяренная гадюка, и проседала сквозь голыши, и наконец какая-то особенно неприметная повторяла спектакль с каскадом брызг на фоне неба, и толпа на берегу замирала и щелкала фотоаппаратами.
Мы идем дальше, мимо белого театра, магазинов, кафе, забегаловок, под балконами гостиницы в стиле ампир, в которой когда-то Казаков писал свои рассказы. Было это почти четверть века назад, но с тех пор ничего не изменилось: ни рубиновый глаз маяка, мигающий на счет три, ни сама гостиница, ни белые красивые пароходы в порту. Словно в этой неизменчивости крылась какая-то железная закономерность вопреки всему — жизни, смыслу, убежденности. Есть у него в одном рассказе место, где герой в доме Чехова сокрушается по поводу быстротечности времени, точнее — лишь намекает, прикасается, и все дано в форме ощущений, без выводов, и в этом Казаков был весь — в своей тоске и по полнокровной жизни, и по работе, и по Северу, — быть может, чуть наивно верящий в будущее, но так и не состоявшийся до конца (хотя, кто из нас состоялся до этого конца?), ибо был болен тем же, чем и я, и все его рассказы пронизаны этой болью и безысходностью, особенно последний — как он идет с сыном гулять темной сырой ночью, давно все понявший в жизни, во всех ее порядках, крупный, усталый, печальный человек, и свечечка его — как символ надежды и дома. И вот этой-то надежды и дома нам как раз и не хватало.
— Как, по-твоему, я нормально выгляжу? — спрашивает Анна.
— Ну-ка, ну-ка... — я наклоняюсь и ловлю боковым зрением поспешно ускользающие взгляды, ибо я иду с самой красивой женщиной и походка у нее от бедра, что заметно даже под курткой, и взгляд небесно-синих глаз, как у Рафаэлевских мадонн, но без одной детальки, придающей картинам замершее состояние, — кротости.
— Нормально, — заверяю я.
— На меня все смотрят...
— Немудрено... На всех красивых женщин смотрят.
Она засмеялась счастливо:
Читать дальше