И все это время ты ждешь. Ждешь месяц, два, полгода, проходишь все стадии — от гениальности до черной меланхолии.
В середине лета у меня еще были деньги, и я, вступив в переписку с двумя журналами, ждал соизволения редакторов. Кроме того, в местном издательстве "дозревал" сборник моих рассказов, и мир был полон тщеславных надежд — слишком оптимистичных, как оказалось позднее.
Я выходил утром из квартиры в разморенный мир асфальта и накаленного бетона, где:
где малая тень акаций казалась чем-то чужеродным и сиротливым, а трава жухла на газонах, и детвора, собранная на каникулы в городских лагерях, обрывала головки уцелевшим одуванчикам;
где воротничок рубашки к вечеру становится похожим на тряпку, которой вытерли недельную пыль со шкафа;
где по горизонту над крышами домов рыжело кольцо марева, потому что город был промышленным и на сто километров в радиусе все земли распахивались и походили сверху на аккуратные шахматные поля;
где нескончаемый поток машин выплевывает синюю мерзость, и она вползает в окна, форточки и легкие человека;
где районы заводов блестели от металлической пыли, а листва приобретала сероватый оттенок, и где вы через пять минут ощущаете во рту вкус медяка;
где миллион роз напрасно источают в воздух тонкий аромат;
где терриконы — такой же неотъемлемый элемент пейзажа, как и несмываемая угольная пыль вокруг глаза шахтеров, спешащих со смены домой.
Я попадал к Славику в мастерскую, и мы пили пиво среди сохнущих картин, бумажного хлама и подрамников и вели философские беседы о политике, потому что только подобные нам могут вести такого рода разговоры изо дня в день и не находить в этом удручающего обстоятельства.
Иногда я заходил к матери, когда знал, что отчима нет, и сидел молча в качалке на балконе, вдыхая кондиционированный воздух и перелистывая старые, читанные в детстве книги, в которых Морганы плыли по подземной реке и пробирались по мрачной пещере, а Волк Ларсен правил своим сумасшедшим экипажем, где приговоренный к повешению профессор Даррел Стэнтинг в снах путешествовал по звездам и жил на необитаемом острове и где мир был настолько неправдоподобен и прост, что только таким его можно постигать в детстве.
Когда мне это надоедало, я закрывал книгу и смотрел на сиреневую обложку, из которой вдруг проглядывали другой дом и другая обстановка, в которой книги стояли в шкафу из орехового дерева, ламповый приемник "Беларусь" нашептывал старый фокстрот, а за окном чернела полярная ночь и шел снег или, наоборот, стояли круглосуточно светлые дни. Это был отцовский дом, в его духе и с его легкой руки.
И еще я помнил.
Мы стоим на берегу перед въездом на пристань. Отец держит руку на моем плече. Мир контрастен и одновременно размыт. Контрастен от неровного снега, сквозь который проступают мокрые бревна и прибрежные маслянистые камни. И размыт, потому что наползал туман и вода под ним шевелилась и блестела и сверху сквозь нее просвечивало песчаное дно. Потом в тумане стал проявляться пароход. Вначале выплыли черные борта и белая надстройка, потом — корма с надписью "Илья Репин", и потом сверху бросили канат, и он натянулся как струна, обдав отпрянувшую толпу соленой водой. И тогда рука, лежащая на моем плече, слегка подтолкнула, и отец произнес: "Пошли". И мы пошли, заняли каюту и поплыли неизвестно куда, потому что это не сохранилось в памяти, потому что конкретных событий, создающих целостное восприятие, не было, а были лишь соленый ветер и буруны за кормой, и серые сопки, и крики чаек, запах палубы, йода, бухт канатов и крошеного льда.
И когда к вам что-то приходит оттуда, из прошлого, вы вдруг понимаете, что Родина — это не то, о чем вам долбят изо дня в день по телевидению и в газетах, а что-то иное, что остается за текстом хорошей книги, что заставляет вскакивать и с тоской смотреть в ночное окно и чувствовать, как это уходит все дальше и дальше во времени и что уже ничего нет, только ночь и сердце, бухающее тяжело и надсадно, — и это ваше естество, и плоть, и душа.
Но конкретное событие, конечно же, было, его просто не могло не быть, как и образ отца, и его широкая ладонь, лежащая на моем плече.
И когда он ускользал, и я не мог зацепиться ни за что в памяти, что бы натолкнуло на те события, я вставал, шел в комнату и ставил книгу в шкаф, но совершенно другой шкаф, где стояли совсем другие книги, где каждой уготовано строго определенное место, где, если провести пальцем, не обнаружишь ни пылинки, где черное соответствовало белому, белое — черному.
Читать дальше