Когда ты уходишь, ты считаешь, что поступил правильно. В тебе живет убежденность совести, и ты чист перед всем светом, если, конечно, не думать о том пятнышке. Но потом, когда пройдет сорок дней и ночей и ты похоронил свое прошлое, ты начинаешь вспоминать о нем с ностальгией, легкой, как эфир, которым невольно дышишь во время операции. Но ты помнишь и другую сторону медали — Петра Васильевича, или Александра Сергеевича, или еще кого-нибудь, добравшихся с седыми головами до полной атрофии чувств, тех, для кого жизнь стала сплошным профессиональным движением скальпеля сверху вниз, с твердым нажимом и каплями крови на светлой упругой коже.
Вот так однажды я вышел из больницы, чтобы никогда назад не возвращаться. Но вначале состоялся дружеский разговор с сокурсником, который думал, что ему повезло в жизни больше.
— Все же решился?! — спросил он, вертя в руках мое заявление, и на лице у него появилось выражение господина средних лет с картины Гойи "Дон Мануэль Годой", и он, откинувшись, стал изучать мое лицо, словно, по крайней мере, я подвергся абверации — перемещению в соседнюю вселенную, и чтобы разглядеть что-то, он пыжится, надувается, как рассерженный индюк, но ничего кроме бесконечности и черного неба не обнаружил и не постиг, ибо содержание его мыслей и форма действий всегда вступали в противоречие, и это придавало кислости его губам.
Он слыл железным малым, целеустремленным и тщеславным, корпевшим по ночам над кандидатской. И я знал, что если его не засосет повседневность и убогость работы, через несколько лет подобострастная свита покорных ординаторов будет докладывать ему истории болезней, а он — срывать марлевые стерильные наклейки с гнойных свищей или рассматривать на свет содержимое дренажа и произносить заключение с важностью римского консула, а на гладко выбритом лице моего сокурсника будут играть отсветы божественного предназначения.
А пока он сидел передо мной со своим божественным предназначением и мне нужна была его закорючка.
— А... да! — воскликнул он. — Забыл... мы ведь будущие знаменитости! — и осклабился.
— Ну! — наклонился я над ним.
Но он не испугался, а иронически взглянул и произнес:
— Учти, ренегатов не беру!
— Пошел ты... — ответил я, забрал заявление и вышел.
Были и удивленные лица коллег. Нечто замешанное на спеси и гордыне, потому что кто-то другой, но не они, внезапно, опять же с их стороны, перевернул жизнь или пытался это сделать, а это уже не укладывалось в общепринятые рамки. И кто-то мимоходом, моя руки перед операцией и разглядывая почечные мешки под глазами, скажет, мотнув головой:
— Вот отколол, хе! и какого рожна ему надо?
А второй или вторая добавит:
— Как волк в сторону глядел, — и хихикнет, потому что первое лицо произнесло непререкаемую мысль.
Так вот, когда ты уходишь или уже ушел, когда ты созрел для твердого поступка, а не гадаешь, как кисейная барышня, — уйти или не уйти, — не надо спешить. Не стоит сгоряча жениться, делать долги, покупать машину, если, конечно, есть на что покупать, не надо уезжать на Север, если нужны те же самые средства, надо просто жить. Можно уехать на этот Север, поработать на какой-нибудь СП и познать мир трудяг-полярников, можно очутиться на юге, купаться в море, смотреть на красивых женщин и ждать гласа свыше, можно, наконец, никуда не уезжать, а просто завалиться спать, отречься, погрузиться в летаргию бездеятельности, умереть и ожить, читать прекрасные книги и стучать на машинке, можно дарить женщине букеты роз, можно делать сотни других глупостей и не вспоминать о прошлом, ибо Прошлое (с большой буквы) несет одно разочарование, а ты живешь настоящим и пока это спасает.
Но однажды ты встанешь с ясной головой и начнешь делать дело. Дело это теперь не заключается в копании в чужих кишках. Вначале ты корпишь над белым листом бумаги. Слева от тебя на столе толстая пачка таких листов. Потом бумага перекочевывает на правую сторону, и слева появляется новая пачка, и ты снова корпишь, потом процесс повторяется, но из толстенного накопления надо извлечь лишь кроху драгоценного в виде нескольких белых листиков, числом столь малым, что вначале даже жаль потраченной бумаги, но потом к этому привыкаешь, и со временем "пустой породы" остается все меньше и меньше. После этого надо ждать месяц или два — в зависимости от состояния — и повторять процесс еще и еще, и только тогда, когда ты дошел до ручки и не можешь спокойно глядеть на собственное дитя, можно брать большой конверт, вкладывать в него первый экземпляр и отправлять. Но и после этого ты не живешь, а существуешь. После этого начинаешь делать все что угодно. Посещаешь студию и слушаешь плохие-хорошие рассказы или, наоборот, — хорошие-плохие рассказы. От перестановки слов смысл не меняется, потому что они действительно стоят этого. Выслушиваешь рассуждения о социалистическом реализме, главным критерием которого, по мысли высказывающегося, является лозунг — не возгневи братьев наших высших; попадаешь к маститому неизвестному редактору или, наоборот, — известному немаститому, которые успешно и регулярно издаются в силу давности срока сидения в служебном кресле, и слышать от них: "Это все годится для сборника, но не подходит для нашего журнала", или еще что-нибудь подобное; наконец, никуда не ходишь, а лишь выбираешься во двор и помогаешь детворе, например, приколотить скворечник или слепить снеговика — в зависимости от времени года.
Читать дальше