Многие немцы прослезились, а уж о латиноамериканцах и говорить нечего. Стоило того. Как рассказывает Ольга (Давид — человек скромный), «одна девушка обняла Давида и стала благодарить за то, что он так много им дал». В самом деле, девушка была права. Сам того не зная и не предполагая, Давид дал этим, людям возможность обнаружить и проявить на деле все лучшие свои качества.
ДОН РАФАЭЛЬ (Страна по имени Лидия)
Может, я чужак, иноземец? Иногда я в этом уверен, иногда мне это неважно, а иногда (все больше ночью) я не хочу в этом признаться далее себе самому. Неужели быть иноземцем — свойство души? Наверное, живи я в Финляндии, в Далласе, в Ватикане, на Островах Зеленого Мыса, я ощущал бы себя совсем чужим. Кстати сказать, почему мы начинаем с Финляндии, когда хотим назвать уж очень далекое место, край света? Кто вбил нам в голову такой предрассудок? Финляндия для нас вроде пятого круга ада, и мы не всегда отождествляем ее с ним лишь потому, что в пятом круге нет снега и льда. Собственно, что мы знаем о Финляндии и о финнах, кроме «Калевалы» или Силланпя (через два «л», заметьте), который получил Нобелевскую премию? Даже когда в Хельсинки была Олимпиада, в году, латиноамериканские газеты довольно долго писали «Хельсински» через «с». Что там случилось на этих играх, почему газеты одумались и стали писать правильно?
Однако я не в Финляндии, я здесь. А здесь я — чужой или свой? Недавно я читал в одной хорошей книге (ее написал какой-то немец наших неоднозначных времен): «Странно, что иноземцы сперва заучивают ругательства, междометия и модный жаргон. Девица, прожившая месяца два в Париже, уже вскрикивает по-французски: о-ла-ла ». Тогда я не чужак, потому что бранюсь я так же, как на моей прекрасной родине, а когда мне очень больно, вообще ничего не восклицаю, ни по — здешнему, ни по — тамошнему — то, что я издаю, можно назвать звукоподражанием, хотя словарь такого и не приводит, там только три (мяу, гав — гав, плямц), и они ничуть не похожи на горловой звук, который вырывается у меня в столь неприятных случаях.
Что подумал бы я о себе, если бы, к примеру, воскликнул «мяу» или «плямц», когда недавно, точнее, девятого, в среду, наш преподаватель Ордоньес прищемил мне палец весьма увесистой дверцей своего «фольксвагена»? Но я издал упомянутый выше звук, пронзил несчастного взглядом (да, именно пронзил насквозь), и все это вместе выразило сполна мою мгновенную и несправедливую злобу — ведь Ордоньес прищемил мне палец по рассеянности, а не из ненависти к иностранцам. Да, он также неловко повредил бы руку любому из своих дорогих соплеменников, но, признаюсь, это меня нимало не утешило. Как ни странно, несчастье порадовало меня, ибо несколько минут кряду мы были, наверное, истинно белыми людьми (слава богу, поблизости не оказалось ни одного индейца) — оба мы побелели, я чуть не потерял сознание, несмотря на горловые звуки, и он, кажется, тоже, хотя палец все же был мой. Так вот, испытал бы я эту злобу, пусть и несправедливую, если бы наш, уругваец, скажем из Пасо-Молино, Тамборес, Пальмитас, стукнул мне по пальцу дверцей «фольксвагена» или другой машины? Не уверен, и сомнения эти не доставляют мне радости. Во всяком случае, если бы я рассердился на этого гада Ордоньеса, не думая о его нации или хотя бы ощущая в нем испаноязычного собрата, тут бы и речи не было о вражде к иноземцам, скорее наоборот.
В любом возрасте трудно переселяться из-под палки. Кому и знать, как не мне! Но вполне может быть, что молодым труднее всего. Я говорю не о Грасиеле, и не о Роландо, и даже не о Сантьяго, если когда-нибудь он выйдет на свободу, а скорее о тех, кто был еще совсем зелен, когда все случилось. Вот им почти невозможно представить, что это — не навсегда или хотя бы не на очень долгий срок, а такое чувство может разъесть им душу так, что потом ее не залечишь.
Многие ли из тех, кто яростно бился в кварталах Ла-Теха, Мальвин, Индустриас, а теперь в Париже, у Сакре-Кёр, или во Флоренции, у Понте-Веккио, или на бульварах в Мадриде, пытаются торговать шалями или кувшинами собственного изделия; многие ли из этих юнцов и девиц, лежащих на спине и глядящих в небо со смутной улыбкой, не видели несколько месяцев, ну несколько лет, тому назад, как падали рядом с ними любимые друзья, не слышали диких криков из гнусной соседней камеры? Можем ли мы судить этих неопессимистов, этих преждевременных скептиков, если не попытаемся понять для начала, что их надежды порешили быстро и жестоко? Можем ли мы забыть, что этих людей, отлученных от среды и семьи, от друзей и аудитории, лишили неотъемлемого права на мятеж и на борьбу, без которой нет молодости? Им осталось одно: умирать, как умирают молодые.
Читать дальше