Собаки преданно виляли хвостами, кошки сладострастно, как в марте, мяукали, а нищие расспрашивали Айзика о знаменитой на весь мир Тельшяйской иешиве и, нетерпеливо поглядывая на светящиеся окна хаты и прислушиваясь к сытому гудению свадьбы, жаловались на свое житье-бытье.
— Слушай, Айзик! Ты вроде бы с Богом на короткой ноге. Он о нас, скажи, думает? — спросил старший из них — Арье по прозвищу Шлимазл [2] Невезучий ( идиш ).
. — Ты же с Ним встречаешься и говоришь каждый день. Не то что мы… Может, Господь Бог знать не знает и ведать не ведает, что на земле есть нищие.
— Господь Бог сам — нищий, — неожиданно выпалил Айзик.
— Что?!
— Люди разорили его до нитки… обобрали вчистую… Чем больше мы грешим, тем бедней Он становится…
Нищие испуганно переглянулись. Такого кощунства от будущего раввина они не ждали.
— Ну что вы так смотрите на меня? Господь, как и вы, ходит по миру и побирается, — продолжал Айзик. — Ждет, когда кто-нибудь вместо пригоршни зла и ненависти подаст горсть добра и милосердия.
— Ну и закручиваешь, Айзик. Много всяких нищих мы встречали на своем веку, но Он ни разу не попадался… — сказал Арье-Шлимазл и обратился к своим собратьям: — Правду я говорю?
— Правду, — хором грянули нищие.
— Кто же просит горсть добра, когда надо горсть с монетами просить? Только мешугенер, — бросил самый старый нищий Мендель Кривой, неизвестно кого имея в виду — то ли Айзика, то ли Господа Бога.
Отрыгивая едой и пересудами, притомившаяся свадьба вывалила на свежий воздух. Разрумянившиеся от веселья родственники и гости заполонили двор, но вскоре сумерки по зернышку склюнули радость, и все вокруг опустело и затихло.
Как ни уговаривала Голда Айзика отправиться на боковую, убедить его не удалось. До первых петухов просидел он за опустошенным свадебным столом с побирушками, угощая их медовой настойкой и притчами из Танаха, курьими ножками с хреном и гусиными шейками со шкварками. Сам он не ел и не пил — смотрел на нищебродов как бы с небес и от имени Бога утешал их, но те слушали его с каким-то жалостливым недоумением, ибо в ту ночь, как и во все прежние дни и ночи, утешения жаждали не их сморщившиеся, изъязвленные унижением души, а желудки…
Под утро Айзик исчез.
Переполошившаяся Голда тут же снарядила на его поиски братьев и сестер. Но те Айзика не нашли ни у реки, ни в березовой чаще.
— На деревьях искали? — ломая руки, вопрошала Голда.
— Всё обыскали.
От черного отчаяния мать избавил примчавшийся домой Бенцион, родившийся на год раньше Айзика.
— Он ходит по местечку и побирается, как Арье-Шлимазл.
— Горе мне, горе! Господи, какой позор, какой срам! Кто поверит, что это он не для себя, а для других?
Когда Айзик вернулся, Голда не сказала ему ни слова. Только потерянно смотрела на него, давясь молчанием и пытаясь вспомнить, повредился ли кто-нибудь когда-нибудь в ее или в Шимоновом роду в рассудке. Как яростно Голда ни рылась в родословных, она не могла отрыть в прошлом ни одного безумца. Все были нормальными. Может, оттого, что больше полагались на свои неутомимые руки, чем на ненадежные извилины в голове. Неужели Шимон прав? Что, если и в самом деле грамота и безумие неразлучны?
— Я знаю, о чем ты, мам, думаешь.
— О чем? — очнулась Голда.
— Ты думаешь о том, что рыжий Менаше меня не зря так прозвал…
— Что ты городишь?
— Ты думаешь, что я того… что деньги можно собирать только для себя… что никто на ветках не назначает свиданий, да еще с птицей… что, если пес хворает и не может сторожить твой дом, его надо сдать живодеру. Ведь так? Но Господь думает иначе. Он велит каждому из нас умерять свою гордыню и хотя бы на один день стать нищим… почувствовать себя хворым и бездомным псом… невинной рыбой на крючке… Скучно, мам, с утра до вечера быть только Айзиком или Голдой…
Голда едва сдерживала себя, чтобы не зарыдать. Она вдруг зажмурилась, как от яркого, режущего глаза света, — ей до боли захотелось куда-то спрятаться от Айзика, от его лица, от его голоса. Но лицо его все укрупнялось и укрупнялось, а голос крепчал и крепчал, как гудок уходящего поезда.
— Айзик! — вскрикнула она и опустилась на пол.
Две недели он не отходил от ее постели. Когда мать окрепла, он собрался в дорогу.
— Не провожай меня, — сказал он.
— Айзикл, — взмолилась Голда. — Чем я хуже дворняги? Им можно, а мне, выходит, нельзя?..
— Ладно, — уступил он.
Голда словно прощалась с ним навсегда — дурные предчувствия искажали и обезображивали даже ее сны, обычно такие радужные и безмятежные.
Читать дальше