Ниже — два фрагмента.
«Санаторию нарочно построили на берегу южного моря, чтобы больные лето и зиму дышали самым чистым, самым теплым, самым целительным воздухом. И так как они лежат здесь почти всегда нагишом, тела у них становятся обветренными, загорелыми, крепкими, и у них понемногу накопляются силы, чтобы победить в себе свою болезнь.
Если они лежат одиноко, на квартире у своих родителей, они, конечно, очень страдают: им скучно и обидно лежать день и ночь без движения и видеть, как здоровые дети тут же, рядом, балуются, бегают, кувыркаются, прыгают.
И все смотрят на них как на мучеников, все говорят им: „ах, бедные”, и от этого им еще тяжелее.
Отец Сережи был известный грузинский актер, мать работала в Музее Революции в Москве, и оба они очень любили Сережу, но все же он измучился за зиму, лежа у них на московской квартире. Они смотрели на него со слезами, ахали и охали над ним, и, глядя на них, он думал, что он самое несчастное существо на всем свете. Прошлое лето он прожил с ними на даче в Каджорах — пролежал на носилках под тенистой акацией, завидуя даже воронам, пролетавшим над ним.
Он был уверен, что в той санатории, в которую его привезли, целый день стоит стон и плач прикованных к постели ребят.
И вот оказывается, что здесь не только не вопят и не стонут, но — вообще не говорят о болезнях: играют с утра до ночи, работают, учатся совсем как здоровые дети. Озорничают, пожалуй, даже почище здоровых. И так много и так громко хохочут, что им то и дело кричат, чтобы они перестали бузить.
И странное дело: те боли, которые казались Сереже невыносимо-мучительными, когда он лежал один, — здесь, в компании с товарищами, не вызывали ни стонов, ни слез.
Реветь в перевязочной считалось вообще неприличным. Туда нужно было отправляться с ухарским и равнодушным видом и говорить надо было не о боли, а о самых посторонних вещах: о ежиках, об апельсинах, о звездах, о фашистах, об Африке…» (Корней Чуковский, «Солнечная»).
«А еще знаете, какое самое главное дело после операции? Улыбнуться. Я серьезно! Если ты не можешь улыбнуться — лишняя жидкость давит на мозг. А если можешь — шунт работает, ничего ему не мешает.
Я уже пять раз лежала в нейрохирургии. В два месяца, конечно, ничего не помнишь. В три года — тоже не особенно соображаешь, что с тобой делают. А вот в шесть лет становится страшно. Только что вроде узнаешь, что люди умирают. И тут тебе говорят: „На операцию!” И ты думаешь: „А вдруг врачи отвернутся и не заметят, что из тебя вся кровь вылилась? И ты умрешь”. В девять ты понимаешь: это глупость. Но зато начинает точить зависть. Почему ни у кого у одноклассников нет шунта, только у тебя есть? Почему тебе приходится с ним мучиться, терпеть больничную жизнь, послеоперационные уколы? Чем ты виноват?
А в двенадцать-тринадцать начинает хотеться всем рассказать о своем шунте по секрету. Чтобы все испугались. Чтобы все поняли: ты герой, раз все это терпишь.
Говорят, привыкаешь только в пятнадцать, но я привыкла уже. Мне пришлось пораньше: у меня мама — как ребенок. Мне приходится ее поддерживать. Ей очень тяжело. И условия очень тяжелые, и переживать за меня нелегко. А вдруг я подхвачу инфекцию? Или шунт на этот раз не приживется?
Поэтому я никому не завидую и никому не хочу рассказывать свой секрет. Я такой родилась и такой буду всю жизнь. Зато благодаря шунту я живу нормальной жизнью. Я занимаюсь спортом, хожу в кино, и никто не знает, что, не будь волшебного проводка, я бы не выжила. Многим тяжелее. Например, у некоторых ребят, которые лежат со мной в нейрохирургии, рак. Они могут и не выжить. А теми, кто борется и не сдается, я восхищаюсь. Потому что не знаю, справилась бы я сама или нет, не будь у меня маленького помощника, которого я выдумала себе в марте прошлого года, когда мы в очередной раз приехали в больницу с мамой менять шунт. Я назвала его Выдуманный Жучок» (Юлия Кузнецова, «Выдуманный Жучок») .
Недавно один литератор, рассказывая другому о своей новой книге, обмолвился, характеризуя издательство: «Знаешь, они выпустили ее любовно, бережно». О нарниевской серии «Наш ковчег. Детям и подросткам», то есть о «Жучке» — я готов говорить с тем же пафосом. Любовно. Чего, увы, не могу сказать о Чуковском. И дело не в том, что лицо я «заинтересованное», что работаю в мемориальном доме-музее этого литератора. Я просто беру книгу в руки.
Читать дальше