Отдельного внимания заслуживает великолепный стиль: отстраненное безличное наблюдение, напоминающее описание картин или кадров немого кинофильма, сменяется тревожными повествованиями от первого лица и детально-жуткими (именно в бытовых подробностях) описаниями жизни в лечебнице, в которых рассказчики без предупреждения сменяют друг друга. Героиня постоянно ощущает угрозу присутствия врага , пытаясь разгадать его черты в окружающих людях и в конце концов с ужасом обнаруживая духовную и кровную близость с ускользающим призраком. Эти поиски двойника вновь заставляют вспомнить об Арто, последняя дневниковая запись которого заканчивалась словами: “...тот же самый незнакомец возвращается каждое утро (это другой), чтобы завершить свою отвратительную, преступную, убийственную, зловещую миссию, состоящую в том, чтобы сохранить силу колдовства, чтобы оставить меня навеки заколдованным и т. д. и т. д.”.
В какой-то момент героиня Каван осознает, что жизнь не принадлежит ей, но лишь выполняет инструкции какого-то инородного автомата, вживленного в мозг: “Механизм готов начать монотонное, ненавистное функционирование, безвольной рабыней которого являюсь я”. И вся эта книга оказывается горькой насмешкой над теми, кто полагает, что эту ситуацию можно изменить, что от этого можно излечиться . Вероятно, эти механизмы в голове и являются тем самым приговором, которого ожидает героиня. “Она могла бы сойти за механическую фигуру, если бы не слезы, которые продолжают литься беззвучным дождем, оставляя темные пятна там, куда падают, на лиловатом шелке”… Рассказы Анны Каван, как и тексты Уники Цюрн и Колетт Тома (увы, совсем не известной в России), являются одними из самых пронзительных свидетельств путешествия в безумие.
Владимир Бибихин. Лес. СПб., “Наука”, 2011, 425 стр.
Какое-то время назад мне встретилась фраза: “Перевод „Бытия и времени” на русский язык, выполненный В. В. Бибихиным, невозможно использовать для научных целей в силу его слишком вольного характера” (Соболева М. Философия как “критика языка” в Германии). И это далеко не единственная негативная оценка переводческой (а по инерции — и философской) деятельности Бибихина в академической среде. Однако непозволительные вольности в пунктуации и даже словоупотреблении в его переводах настолько бросаются в глаза, что критикующий их ставит себя в странное положение: так многие литературоведы всерьез продолжают обосновывать вопиющий непрофессионализм Достоевского-стилиста, отчаянно не замечая, что шероховатости и помарки были заложены им в фундамент собственного стиля, не ориентированного на классические образцы. Однако важнее то, что переводы Бибихина не просто заслуживают внимания как стилистически цельные тексты, но интересны как проект куда большего масштаба — связи традиций : эти переводы преобразовали “постсоветское” философское мышление, возможно, не в меньшей степени, чем, по словам У. Эко, “переводы Хайдеггера изменили стиль многих французских философов”. Сложно поверить, что столь внушительное количество имен стало известно нам благодаря одному и тому же человеку: Бибихин переводил знаковые тексты Х. Арендт, Ж. Деррида, В. Дильтея, Н. Кузанского, Г. Марселя, Г. Паламы, З. Фрейда, Ямвлиха (список можно продолжить).
То, что и собственное философское слово Бибихина во многом выстраивалось посредством переводов, оказывается принципиально важным для приближения к его мысли. При переложении на русский научная точность, дословность, ясность в случае переводимых мыслителей казались ему невозможностью и заблуждением. Поразительно, что в лекциях Бибихина (во всяком случае — в тех, что изданы отдельными книгами) при всем его пристальном внимании к немецкой философии почти не встречается упоминаний о В. Беньямине. Однако стоит обратить внимание на любопытную перекличку со стратегией Беньямина, сформулированной им в известном тексте “Задача переводчика”: “Любое надысторическое родство языков заключается в том, что в основе каждого в целом лежит одно и то же означаемое, которое, однако, недоступно ни одному из них по отдельности, но может быть реализовано лишь всей совокупностью их взаимно дополняющих интенций. Это означаемое и есть чистый язык”.
Схожим образом можно взглянуть и на философские тексты Бибихина. Казалось бы, перед нами почти всегда — некие конспекты, наброски к трактатам, что-то неготовое, косноязычное, недоформулированное. “Всего меньше я стал бы претендовать на то, что могу показать что-то яснее других”, — произнес он на одной из лекций курса “Чтение философии”. На первый взгляд, перед нами — нечто, заранее предполагающее высокомерное отношение к “провинциальной” русской философии тех, кому лестно представлять себя частью европейской традиции. Кстати, нужно заметить, что сам Бибихин, прекрасно знакомый с текстами европейских философов (а, например, с Ж. Деррида — даже лично), никогда не отличался этой заносчивостью в отношении русской мысли. Выявляя противоречия В. Розанова или В. Соловьева, он не считал обнаружение этих “тупиков” победой над философами. Собственно, тяга к противоречию, непониманию, неясности и стала одним из центральных пунктов философии самого Бибихина. Собирание (λόγος)δля него всегда было важнее систематизирования ( ratio ). Его лекции — это не протоколы истории философии, а не доверяющее отшлифованному слову сырое мышление (прекрасный оратор здесь виден между строк, и это подтверждают не так давно ставшие доступными аудиозаписи его выступлений, а слова “полный провал”, прерывающие долгое молчание в конце одной из лекций о Витгенштейне, вовсе не нарушают этого впечатления).
Читать дальше