Сергей Гандлевский. Бездумное былое. — “ OpenSpace ”, 2012, 26 января .
“Есть мнение, что круг поэтов „Московского времени” из корысти в последние двадцать пять лет преувеличивает меру своего социального отщепенства: почти у всех из нас, кроме, кажется, Сопровского, имелись считаные (по две-три) публикации в советской печати. Я не вижу здесь двурушничества. Все мы — пусть в разной мере — были поэтами традиционной ориентации. Помню, как через третьи руки мы перво-наперво передали экземпляр своей машинописной антологии Арсению Тарковскому, наиболее для нас авторитетному поэту из современников. Он вернул ее, поставив Цветкова выше прочих. (Вот ирония — Цветков и тогда, и по сей день единственный из нас совершенно равнодушен к Тарковскому.) Но ведь и лучшие образцы печатной поэзии той поры (Мориц, Межиров, Кушнер, Чухонцев и др.) встраивались в классическую традицию. Мы понадеялись, что наши стихи тоже могут быть напечатаны, — оказалось, не могут. Кстати, пятнадцать лет спустя, когда вверху началось какое-то потепление и брожение, я для себя решил, что было бы позой и надрывом проигнорировать „ветер перемен”, и методично разослал по редакциям московских журналов свои стихи. И получил отовсюду дремучие отказы („Стихи вас учить писать не надо, но вы пишете черной краской…” и т. п.), и успокоился, и зажил, как жил всегда, пока те же редакции сами не стали мне предлагать печататься”.
Александр Генис. Джентрификация. К 200-летию Диккенса. — “Новая газета”, 2012, № 8, 27 января.
“Я, например, люблю рыться в отработанных рудниках классики в поисках того, чем пренебрегали первые старатели. Их легко понять. Раньше у Диккенса было меньше конкурентов: танцы, сплетни, паб. Зная, что впрягшемуся в роман читателю особенно некуда деться, Диккенс умел держать его в напряжении. Чередуя опасности, перемежая счастливые случайности с фатальными, он на три тома откладывал свадьбы и похороны. Однако уже Честертон сомневался в романах Диккенса, предлагая считать его прозу сплошным потоком с отдельными узлами, незабываемыми героями и блестящими главами, чей самостоятельный успех не зависит от того, откуда мы их выдрали. Сегодня, когда главным „сюжетоносителем” признан экран, соблазн того, что будет дальше, стал еще меньше. Собственно, поэтому я читаю Диккенса стежками, сосредотачиваясь на второстепенном: не краски, а грунт. И это — не каприз, а принцип. В старой книге фон — барон, и я всегда готов обменять тривиальный, будто взятый напрокат сюжет на подкладку текста”.
Федор Гиренок. Параллельный мир. — “Завтра”, 2012, № 5, 1 февраля .
“В реальном мире доминирует Другой. Социум — это не что иное, как множество поименованных Других. В нем нет места для „Я”. „Я” — это разрыв в ткани социальности, асоциальная дыра, которую социум всегда пытается стянуть, зашить, выдавив из человека субъективность, как пасту из тюбика. Другой — это всего лишь „пустой тюбик”, субъект без субъективности, тот, кто научился подчиняться, чтобы быть социально приемлемым. Социализироваться — значит, стать послушным”.
“Но человек — существо асоциальное, претендующее на внутреннюю свободу, пытающееся убежать из социума и спрятаться в социальных сетях параллельного мира. Ибо в нем, в этом мире, доминирует не Другой. В нем перемигивается бесконечная множественность „Я”. Это мир самоименования. Поэтому социальные сети асоциальны. В них каждый открывается таким, каким он себя придумал. Если реальный мир — это мир социальных позиций, то параллельный мир — это мир виртуальных диспозиций, материализации того, что люди думают о себе, а не того, что они есть на самом деле”.
Линор Горалик. Сергей Гандлевский в цикле “Среда”. — “Культурная инициатива”, 2012, 14 января .
“Сергей Гандлевский читает собственные тексты так, как будто совершает глубоко осознанное признание на допросе: следователи не видны слушателю, но хорошо известны поэту; признающийся полностью отдает себе отчет в последствиях; тем, кто спрашивает с поэта, нет, собственно, никакой нужды ни о чем допытываться: подследственный сам бесповоротно решил, что он собирается рассказать о себе — а чего от него нельзя добиться ни при каких обстоятельствах, никакой ценой. Такая манера чтения своего рода обратна исповедальной; здесь нет барочного эмоционального нажима, взывающих к состраданию пауз, артистических модуляций голоса. Это — лишенное жестикуляции признание, совершаемое (стоя) человеком, уже судившим себя по собственному внутреннему закону, вынесшим единственно значимый приговор, — и теперь, собственно, всего лишь излагающим обстоятельства своего дела; что бы ни последовало, худшее позади”.
Читать дальше