И это спящее красивое лицо с удлиненными глазами он помнил до сих пор. А еще помнил, кто где в классе сидел. Хабидуллина с Коротковой — за второй партой в среднем ряду. Оклякшин с Понявиным — за четвертой в третьем ряду, у окна. Сам Кокотов с Валюшкиной — за третьей партой в первом ряду, под портретом Горького. Главная красавица класса Истобникова, после того как уехал с родителями в Омск Быковский, до окончания школы обитала одна — за пятой партой в третьем ряду. Девчонки сидеть с ней наотрез отказывались, понимая, что сравнение будет не в их пользу. Мальчики, наоборот, рвались, но классная руководительница Ада Марковна не пускала, чтобы просыпающаяся подростковая чувственность не мешала ученью.
Но процесс, как говорится, пошел… Тот «Плейбой» купленный у Рашмаджанова, Оклякшин сдуру забыл в парте. Дежурные, убирая класс после занятий, нашли, стали с интересом разглядывать, хихикать — за этим занятием их и застукали. Был жуткий скандал, педагогическое расследование, Ада Марковна строго допрашивала всех и каждого. Думали, расколется Хабидуллина, страшно боявшаяся родителей, но никто никого не выдал.
Кстати, и теперь, по прошествии стольких лет, Кокотов не мог забыть ошеломляющее впечатление, какое произвели на него журнальные дивы. Это были какие-то сверхтела, эйдосы женской наготы, никогда потом не встречавшиеся ему во взрослой постельной жизни. И юное тело Елены, и сверхъягодицы Лорины, и точеная фигурка Вероники, чем-то похожей на одну из плейбоечек, сидевшую голышом на «Харлее», — потом, при усталом знакомстве огорчали множеством недостатков, мелких, милых, волнующих, но невозможных, недопустимых в отретушированном мире возбуждающих форм…
С Оклякшиным в предпоследний раз Кокотов общался на выпускном. Павлик пижонил в сером переливающемся костюме (почти таком же, как на Андрее Миронове в «Бриллиантовой руке»), явно привезенном отцом из-за границы. Между танцами пошли перекурить, говорили о том, кто куда собирается поступать и сколько у кого было женщин. Оклякшин объявил, что подает в медицинский, и наврал, что переспал уже с восемью, причем две из них оказались девушками…
— Остальные — бабушками… — поддел будущий писатель.
Пашка, смеясь, больно ткнул его пальцами в живот, и с тех пор они не виделись до недавней гулянки в ресторане «На дне». Класс оказался какой-то недружный, и вечеров встреч никто не организовывал. Но весной вдруг позвонила Валюшкина, «однопартница» Кокотова.
— Узнал? — спросила она голосом, совершенно не изменившимся за прошедшие годы.
И говорила одноклассница теми же короткими, отрывистыми фразами, словно в ее внутренней пунктуации вообще не было запятых, а только точки.
— Нинка? — изумился Андрей Львович.
— Узнал. Еле нашла. Через Союз. Писателей.
— А что случилось?
— Случилось. В прошлом году. Ада Марковна. Умерла.
— Отчего?
— Онкология.
— А-а-а, — протянул Кокотов, для которого это слово еще неделю назад не значило ничего: онкология, экология, уфология… — Сколько ей было?
— Шестьдесят. Исполнилось.
— Совсем еще молодая женщина! Наши-то на похоронах были?
— Были. Я и Оклякшин. Она у него. Наблюдалась. В клинике.
— Хорошо, что ты позвонила. Надо бы встретиться…
— Необходимо.
— Почему — необходимо?
— Тридцать. Лет. Окончания. Школы.
— Тридцать?! — оторопел Кокотов. — Да, действительно — тридцать…
— Собираемся двадцатого. Июня.
— А почему двадцатого?
— Выпускной. У нас. Когда. Был?
— Не помню…
— Ничего-то вы, гады, не помните! А ты тогда вообще с мальчишками напился и ко мне приставал… — мужская забывчивость и давнее кокотовское кобелианство, видимо, так ее задевали, что она вдруг заговорила нормальным языком. — До сих пор никак не пойму! Нравилась тебе Истобникова, а целоваться ко мне полез!
— Я?!
— Ну не я же. Почему?
— А где мы встречаемся? — смущенно спросил Андрей Львович, уходя от ответа.
— В пельменной. В подвале. Помнишь? Как от метро. Идти. К школе… — снова зателеграфировала Валюшкина.
— Помню, конечно. А почему в пельменной?
— Там. Теперь. Ресторан. «На дне». Кто хозяин. Знаешь?
— Кто?
— Лешка. Понявин.
— Кто-о-о?
Лешка был самым низкорослым в классе, и когда в начале урока физкультуры все строились в шеренгу по росту, оказывался последним, даже стоявший перед ним Витька Быковский был на голову выше. У доски Понявин всегда молчал — долго, мучительно, непоколебимо, по меткому замечанию математика Анания Моисеевича, как подпольщик на допросе в гестапо. А если и открывал рот, то для того, чтобы назвать, например, Репетилова «Рептиловым», нигилиста Базарова — «наглистым Бузаровым», а деда Щукаря — «дедом Штукарем». Но учителя вместо двоек ставили ему тройки, наверное потому, что маленьких обижать у нас не принято. Лишь с годами Кокотов понял, что во всех этих дурацких оговорках Понявина была какая-то своя и не такая уж глупая, даже лукавая логика. А еще Лешка обладал особенным даром выгодно меняться. «Бум меняться? — Бум, бум, бум!» Магнетическим даром!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу