— На коне?..
— 0-ох… Это идиома такая: «въехать на белом коне». В общем, этого будет достаточно, чтобы подогнать танки и разворотить ту богадельню. Не хватит танков — подрядишь славных авиаторов. Денег не жалей, а то я знаю тебя. Не из своего кармана достаешь. Офицерикам за каждый залп по этой парламентской бане — ну, допустим, по пять сотен тыщонок брось.
— А если не согласятся?..
— За полмильёна они и штаны спустят для противоестественного полового акта, прямо там на площади. За это ты не переживай. Все будет в лучшем виде.
— Может, есть другой способ…
— Другого способа нет.
— О-о! — застонал Президент и уткнулся физиономией в ладони, скорчился. — Ну что вам от меня надо?! Ну что надо?! Оставьте меня в покое! Я ничего не хочу. Делайте сами, что хотите. Но оставьте меня в покое. Я больше не могу. Я больше не могу!
— Все? — дождавшись паузы, осведомился Имярек Имярекович. — Что ты тут истеришь, как шлюха, которой недодали пять долларов?
— Отпустите меня… Не могу. Не могу.
— Не можешь? А коньяк жрать ты можешь?! А икрой давиться можешь?! А блядей французских драть пока еще можешь?! Ты, стервец, только дернись не туда — семь шкур сбросишь.
— Я прошу… Хочешь, на колени стану… — простонал Президент, выползая из кресла.
— Сидеть! — прикрикнул на него Имярек Имярекович. — На колени он станет — нашел чем удивить. Будто ты когда-то на чем-то другом стаивал. Помни, что время сейчас переменчивое, и каждому президенту следует учиться управляться на кухне. Теперь можешь быть свободен.
Больше Президент ничего не говорил, встал и, пошатываясь, направился к выходу. А в спину ему полетело:
— Желаю успехов в твоем доблестном труде!
Время, как и теперь, не стояло на месте. Вернулась Алла. Четыре дня, проведенные в тех краях, где «из всей бузы и вара встает растенье кактус трубой от самовара», придали ее статусу в редакции дополнительную устойчивость. Все хотели слушать ее путевые наблюдения, почти с той же заинтересованностью, с какой внимали трезвону Нинкина и Милкина, потому что знали: просто так кого бы то ни было за океан не посылают. Теперь Алла Медная, оседлав прикормленное честолюбие, могла позволить себе тот особый вид доверительности и простоты, который коллег, горящих на костре тайной зависти, доводит порой до истеричного благоговения. Она рассказала, каким успехом на конференции пользовался ее доклад, посвященный перестройке сознания у литераторов России. Поведала, как среди восхитительной мексиканской ночи ей пришлось залезть на какую-то пирамиду, и вот тут-то она ощутила космос, постигла всю его магическую глубину.
— Там — действительно космос. А здесь, в России, — ну какой здесь может быть космос? — жаловалась Алла.
— И не говори. Подписываюсь обеими руками, — соглашаясь с ней, мелко тряс чеховской бородкой зам главного. — У нас в России, по большому счету, и секса-то нет.
Много чего еще рассказывала Алла, все восхищалась райскими прелестями далекой земли, которые здешним насельникам и в рождественских снах не явятся, все ей нравилось. Только вот мужчины там какие-то непонятные: сколько она слышала панегириков мексиканскому темпераменту, а тут какие-то мужики попадались странные, просто никакого, внимания… Наверняка ненормальные.
В общем, Алла ощущала себя, если не на верху блаженства, то, во всяком случае, на подступах к его сияющим вершинам. Жизнь, казалось, наконец-то стала выплачивать давние долги. Алла теперь всечасно испытывала какое-то неясное возбуждение, окрашивающее и дневные, и ночные часы видениями, не имевшими определенных очертаний, но проникнутых лучезарно-блаженным настроем.
Никиту Кожемяку тоже не оставляли видения, но были они отмечены совсем иными свойствами: их назовем просто ночными кошмарами, которые тщилось разрубить ноющей тоской его измученное сознание. Когда же полчища ужасов уплотнились до того, что никакому сердцу невозможно было бы превозмочь их натиск, — волею милосердных сил Никита был избавлен от ярости сна, и сердце его не разорвалось.
Но только он вырвался из объятий фантомов — понял вдруг отчетливо, что ненасытная алчность тех призраков не может быть напитана никогда, и они, вполне вероятно, прорвут границу, отделяющую реальность от их прибежища. Значит, надо было немедленно спасать верховный смысл жизни, важнейшее сокровище. А поскольку Никита Кожемяка считал, что в его каморе никаких сокровищ находиться не может, он наскоро продрал гребенкой спутавшиеся волосы, схватил куртку и помчался сквозь тьму туда, где, по его мнению, укрывалась главная ценность существования. Он мчался сквозь темное время (или временную тьму?), налетая порой на неторопливых прохожих, мелькали фонари и светофоры, а сердце билось отчаянно, словно все еще находилось во власти кошмарных снов. Но вот и дом. Минуя лифт, Никита взбежал по пяти лестничным маршам. Надавил на кнопку звонка. Тишина. Он позвонил еще раз, приложился ухом к двери — убийственное безмолвие, а не знакомые шаги, было ответом его тревоге.
Читать дальше