— Что ты имеешь в виду? — воскликнула мать. — Ты об этом думал?
— Нет. Не думал. Знал и видел. Вот и все. Довольно?
— Кого видел? — спросила мать.
— Каждую женщину. Это было так естественно для меня. И никакая не испорченность.
Так оно и было. Это не была испорченность. Но была женщина. В семь лет человек не знает зол мира, не знает горя, безнадежности, его не мучит беспредметная ярость, но он знает женщину. Никогда существо мужского пола не знает женщины так, как в семь лет и раньше. В его глазах она не облегчение, не радость и не шутка: она — непреложность мира, бессмертие.
— Однажды, когда мне было семь лет, — рассказывал я матер и, — дочка наших друзей заболела и умерла. Она была вроде твоих больных, не знаю, смиренная или гордая, я не переставал ходить к ним в дом и часто целыми часами просиживал у ее постели. Я знал ее давно; она играла со мной, сажала меня на колени, переодевала при мне рубашку. Когда она заболела, каждый день приходила женщина делать ей уколы, а я был там и все видел, как сегодня видел вдову и твою подругу. Это было иначе, конечно. Ни о каком желании тут нельзя и говорить. А однажды она мне сказала: «Я умру».
— И что тогда? — воскликнула мать. — Ничего, — сказал я.
— Как ничего? — воскликнула она. — Это была одна из дочек Аладино, наших друзей, красивая девушка.
— В этом доме были красивые девушки, верно? — спросил я.
— Да, — рассказала мать. — Их отец ходил на Мальту и обратно на судах с грузом канифоли, иногда какая-нибудь из дочек ездила с ним. Потом одна осталась на Мальте, вышла замуж за золотых дел мастера… А другая вышла замуж за маклера. А третья умерла. — Мать закончила рассказ и спросил а: — Ну и что? Ты говорил, когда она умерла…
— Я сказал, — снова начал я, — что, когда она умерла, я не перестал ходить к ним в дом. Вместо нее я смотрел на сестер.
— Тебе не жалко было, что она умерла? — спросила мать.
— Не знаю, — сказал я. — Остальных я тоже видел голыми… Никогда больше это не было так красиво.
— Как? — воскликнула мать. — Ты никогда не видел, чтобы женщина была сложена так же хорошо, как эти Аладино?
— Я не об этом говорю, — сказал я.
— А твоя жена? — воскликнула мать. — Разве она хуже, чем Аладино? Кого ты взял в жены? — Я не об этом говорю, — сказал я. — Мало же ты видел женщин! — воскликнула мать. — Я не об этом говорю, — сказал я в третий раз.
И мать сказала: — Пошли, теперь мы отправимся к синьорине Эльвире. Посмотришь, как может быть сложена девушка в двадцать лет.
Она ускорила шаг и, опередив меня, пошла среди встречных людей и коз, под огромным и красным заходящим солнцем, среди торжествующего блеянья волынок. При этом она говорила: — Я всегда думаю, что мои сыновья, наверно, не видели ничего подобного, когда делаю уколы синьорине Эльвире.
Но я уже был по горло сыт этими больными и этими женщинами и не подчинился матери, не захотел идти с нею к синьорине.
Когда мы подошли к ее дому на середине застроенного склона, я сказал: — Подожду тебя здесь.
— Что за разговоры? — прикрикнула мать.
Она оглянулась с видом рассерженной матери, как будто собиралась дать мне затрещину, но обнаружила перед собою не мальчика, а мужчину под тридцать, почти незнакомого, и заговорила, закричала. «Дурак!» — кричала она, но я взял верх, потому что на самом деле не хотел подниматься в дом, колесо путешествия покуда остановилось во мне. Зачем мне смотреть еще на одну женщину? Или еще на одного больного. Для чего? Для чего это нужно мне? Для чего им?
Смерть и бессмертие — я знал их; что Сицилия, что остальной мир — одно и то же. Я посмотрел на богатый дом, подумал о женщине, которая охотно обнажит тело для материнской иглы, для моего взгляда, для мужчины; я отказался от мысли, что она более бессмертна, чем любая другая, чем любой больной или умерший, и уселся на придорожную стенку.
— Подожду тебя здесь, — сказал я матери еще раз.
Ожидая, я увидел, как из долины поднялся бумажный змей, и, проследив глазами за его полетом в светлую высь, спросил себя, почему, в конце концов, мир не всегда такой, как в семь лет, не всегда «Тысяча и одна ночь». Я слышал волынки, колокольчики коз и голоса, звучавшие с уступов крыш и из долины, и много раз задал себе этот вопрос, пока следил за змеем в воздухе. В Сицилии его называют «летучим драконом», для сицилийского неба он что-то вроде Китая или Персии: сапфир, опал и геометрия. Следя за ним, я не мог не спрашивать себя, почему вера семилетнего не остается с человеком навсегда.
Читать дальше