Именно поэтому мы все время будем хотеть чем-то занять себя, ввести самих себя в круг привычных мотиваций – бесконечным мытьем очень чистых полов, бессмысленным приготовлением незамысловатой еды, к которой не испытываем аппетита, или еще чем-то, но непременно строго регламентированным и простым, уж не чтением, конечно.
Ее непонимание складываются в ранящее нас – меня и маму – безразличие, жестокое своей невозмутимостью, унижающее, неприемлемое.
Что касается запахов, то они стали сразу главенствующими во всем нашем предопределяемом именно ими быте. Они были теми граничными условиями, в чьем поле осуществлялось наше здравомыслие, проницательность, предусмотрительность и практичность. Волей неволей в рамках этих бытовых обстоятельств, изогнувшихся на протяжении этого времени грубыми, жесткими, предопределенными, все время осязаемыми неблагостными формами, мы должны были быть здравомыслящими и практичными, хотя точный фокус, где из сумбура намерений проявлялись, складывались и осуществлялись наши поступки, может быть, требовал совсем иной природы действий, иного рода универсальности, скажем так.
Наблюдая все эту мелочь, – а мне до сих пор, спустя много лет, помнятся в основном какие-то смещенные, мелкие, не основные качества тогдашнего времени, – я был неким растерянным дальтоником: ведь чтоб себя не выдать, не показать свой ущерб, для него столь естественно увлечение сравнительной ботаникой, штудирование побочных признаков, например древесных пород, так как (он знает это) идея дерева неотделима от видимых всеми (кроме него) оттенков нежной зелени, по которым и определяется вообще-то здоровыми людьми порода: дубок с осанистой или приспущенной призрачной кроной, сложенной из цветовых точек касаний сухой зеленцы, мерцающая ли кипа вспененной влажно-зеленой и свежей, невзирая на жару, березы, инертные ли, плохо гнущиеся на летнем ветру клены, тускло-изумрудные издали и такие темные, с влажной сенью вблизи, – то для дальтоника, вероятно, в качестве инструмента опознания породы выступили бы совсем другие попутные признаки дерева, другие особенности и оттенки, уж во всяком случае главенствовала бы не идея породы как целокупного качества дерева; так, очевидно, он, дальтоник, отличал бы обычный клен от березы или клена американского по какой-то нервической остроте кромки листика, зазубренного, словно пилка, – ведь у американского были такие крупные редкие зубчики, словно для распилки рыхлых зимних дров, чтобы колкие опилки летели сырой трухой, в отличие от той мелкой сухой пыльцы, производимой частыми зазубринками клена простого... И поэтому достоверно я уже не знаю ничего. Ну это просто так, к слову...
К этим вещам, вещичкам, предметикам, штучкам, лежащим в кромешной путанице в большой алой шелковой коробке (я почему-то извлек ее из раскрывшегося самого по себе платяного шкафа), где когда-то в отдельных белых взволнованных атласных нишах оперными дивами возлежали мыло, пудра, одеколон, духи «Красная Москва» – в нарядных диагональных одеяньях с кисточками в этой огромной плоской шелковисто-ласковой на ощупь коробочке, чем-то похожей на сердце, – к предметам, собранным в ней, было совсем иное отношение, нежели к тем обессмысленным вещам, торопливо выносимым мною на улицу к переполненным мусорным бачкам.
И это, господи ты боже мой, так по-детски – вместо скорбной дымчатой фокусировки предпочесть уставиться в его (бинокля) выпуклые крепкие синеватые дружеские очи и увидеть какую-то вещицу, например этот тонкостенный стакан. Из него недавно я пил безвкусный теплый кефир, и белый след затек и высох на тонком стекле стенки оснеженной одинокой Фудзиямой – знаменитой японской горой, а не отпечатком некой использованной белой липкой жидкости – этакой невещественной тягомотиной, эфемерной ерундовиной, которая в силу своей явной несущественности по сравнению... по сравнению с тем-то и тем-то не значит уже совсем ничего!.. и в силу последнего (совсем забалтываюсь я) незначительна, склонна пребывать где-то на заднем плане ума, в полной афазии без точного наречения словом, лишь что-то мыча и гундося.
Она толкнула своим предательским блеском гигантскую кристаллическую решетку связей всей нашей умершей, убитой, умученной, выброшенной за край жизни родни, и, ожившая, ставшая подвижной, эта решетка совершила одно легкое и вздрогнувшее сияющее колебательное движение, и мы с мамой оказались соучастниками, втянутыми в жизненную череду, повисли легкими гнездами на ветвях кряжистого родового шумного дерева, где нет ничего, кроме фактов смерти, и между ними чьи-то родственные биографии стали голыми, обескровленными, остистыми, различающимися лишь смертными жуткими часами, совершенно не могущими, к моему ужасу, рифмоваться, без тени какого бы то ни было подобия, которое смогло бы, если б было, свести их в один, через запятую, не оскорбляющий своей утилитарной общностью список. Так-то.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу