И в этом был явный переизбыток смысла. Именно поэтому то утро незабываемо. Меня мгновенно обдало каким-то глухим тихим и низким жаром. Как будто меня должны были вот-вот расплавить в горне. Мне трудно было высвободить руку и бедро из-под его жилистого, необмякшего смуглого веса. Он еще спал. Тесно припав ко мне, как крепкая створка раковины к моллюску. Прильнув. Словно отдыхал от недавнего конвульсивного труда, только едва-едва приоткрыв створку своего тела. Будто у него было какое-то тайное, пугающее меня, непонятно откуда взявшееся право на это отдохновение по закону неизвестной мне физиологии.
Только однажды.
Я чувствовал напряжение его взгляда, каким он смотрел на меня, упирался в мою эпидерму, когда я искал разбросанные по разным углам комнаты среди останков пиршества, как в руинах, трусы, джинсы, майку, одевался, путая свои и его носки, быстро уматывал, словно боялся столкнуться со свидетелями чего-то, чего и не было, и не могло, как я теперь понимаю, быть, а он как-то тихо и ясно, скользя, смотрел на меня – на лицо, на неодетое тело, не опуская взора.
Ранящая неизреченность всего его вида, глубокая замкнутость, где было уже все: скорбь утраты, меланхолия одиночества, напрасное желание, растрава и слезы, – стоит у меня перед глазами.
Я чувствовал безмолвную, нет, лучше – молчащую просьбу этого взгляда.
Он сказал только, как-то глупо улыбнувшись и словно немного удивившись: «Ты что, не позавтракаешь, Ганимед? Похмелимся?» О, зачем он произнес мое дурацкое полное имя. Он ведь и так чуть меня у меня не похитил.
И мы никогда потом не вспоминали этот несостоявшийся похмельный завтрак.
Так же как и много еще чего из нашей прошлой жизни.
А там много чего не состоялось, правда, Валя?
И зачем я об всем этом почти небывшем вспоминаю?
Наверно, оттого, что гул этой истории, – а она для меня стала именно гулом и гомоном, – я слышу и чую до сих пор.
Я боюсь избыточного смысла, порождаемого этим гулом.
Этот желтый, теплый, пылкий свет, заливший, нежно заполонивший своим утренним пьянящим живым телом весь воздушный объем девятиметровой комнаты, он совершил ласковое насилие надо всем, проник в осмос воздуха, сделал все его пылинки видимыми, превратил неуклюжий лепет радио в воздушную щекотку – нежный, почти осязаемый свет, пахнущий уличной пылью, прибитой ранним поливом, он обещает счастье невовлеченности в дела целого дня, он сулит мне чистоган отдыха в безвременье дремотного безделья, в медленном ритме хождения: по сырым, прохладным, вымытым вчера половицам в незашнурованных ботинках, чтобы можно было в любой миг повалиться после завтрака на уже застеленную мамой кровать и заняться перелистыванием какой-нибудь полновесной старой книги, тома БСЭ на литеру «Э» например, лежать на прогибающейся, отзывчиво поющей панцирной кровати, напоминая порой самому себе надгробие с пирующими этрусками, приведенное в виде рисунка размером со спичечную этикетку в коротенькой статье этого тома: этимология, этикет, Этна, эфтаназия, этруски...
Это странное полноправное чувство, о котором, может быть, могли бы догадаться другие люди – мама, например, если б она захотела засвидетельствовать теплоту моего взгляда, ведь невозможно же было удерживать вдруг наметившийся во мне теплый, живой, неиссякаемый Гольфстрим этого чувства, вдруг накрывший все своим бархатистым незамерзающим течением – и подоконник с бутылками, в которых росли луковицы, и книжный шкаф, и немецкий ковер с медведями, нарисованными, по слухам, не Шишкиным, а Репиным, – это чувство несло в себе некрупные, уже подтаявшие, ноздреватые, холодные льдины вчерашнего – шугу кровоподтеков, льдинки потерянных дорогих очков, высохшие пятна слез, поцелуй...
Что со всем этим поделать, когда страху, ужасу и трепету мы предпочитаем восхищение, хотя бы тем, что и страх, и ужас, и трепет имеют внятные, как оказалось, попросту календарные пределы.
И это было явным смешением чувств, когда страх и трепет топчутся так близко к ужасу, и к благоговению, к ужасу и благоговению перед тем, что и они все в конце концов иссякают.
– Вот я тоже все думаю: и что это среди лета зеленый лук выращивать, когда он на каждом углу всего по пятнадцать копеек, – читает мои мысли мама. – Пойдешь потом к бачкам, не забудь, захвати эту хреновину.
– Угу...
В другой комнате старая Магда начинает что-то тихо бухтеть, потом говорит что-то связное ясно и громко.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу